…И тут Елена вдруг видит, что стоит уже в Калуге, посреди тротуара, и улыбается.

Монашка-индюшка, словно что-то почувствовав, всё-таки обернулась. И глаза у неё потеплели. И губы обмякли…

– И чего я – на неё, уж так? – устыдилась Елена, – хотя…


Когда народу плохо, соборы да церкви как грибы растут. Вот и у нас: старообрядческая – у тюрьмы, католическая – у кладбища, а протестантская, если б удалось – у рынка б стояла.

И, что интересно, все норовят на старых православных фундаментах обосноваться! Крепкие они, видать, никакие катаклизмы их не берут!

Вот и не дали наши верующие протестантам, по слухам липовым, – количество апостолов у них не то! – себя потеснить.

Восстали! Пикеты даже по ночам стояли. И отобрал город у нечестивцев почти готовый храм. Дом музыки теперь в нём. Даже орган закупили!

Наверное, богатенькие подмогли, достаточно за нас счёт обогатились, чтобы нам же и благодетельствовать.

Обмяк народ, обезволел от нищеты перестроечной, всякой подачке радуется, за любую малость благодарит.


А город – наоборот, прямо на глазах всё краше становится. Обустраивается… Стараются собственнички, друг перед другом выпендриваются. Скоро развалюшек днём с огнём не сыщешь. Куда тогда московским киностудиям на съёмки выезжать? Калуга-то поближе. Да и подешевле у нас.

Елена пересчитала в ладони мелочь. На кофе «Три в одном» уже не хватало, только на – один в одном…

– Но гулять-то – пока никто не мешает, да и дышать тоже. Но видно ненадолго. Водой-то – уже вовсю торгуют…


Возле универсама, на Кирова, невольно загляделась на нищего в годах. Глаза у него… забалделые какие-то, будто подтаявшие или вылинявшие, но явно не от наркоты или спиртного, а от чего-то более возвышенного, что ли…

Голубые, светлые-пресветлые, и смотрят – так, в пространство… Рукой помахивает, будто дирижирует, аж лохмы – последние, что остались – по ветру треплются.


На светофоре перешла, а на той стороне ещё – побирушка, но из бывших интеллигенток. Если, конечно, интеллигенты бывшими бывают… Сидит на асфальте бочком. На виске косичка заплетена, а в неё искусственные колокольчики вдеты. А бабе – явно под пятьдесят. Перед ней иконка лежит и щербатая чашка старинного фарфора. Щёчки у мадам красненькие, печёными яблочками, лицо пропитое, дальше некуда, а рваная ветровка, надо же, – расстёгнута, и с плеча спущена. В общем, жутко романтичная бомжиха! Я ей последние два рубля отдала. Чудеса надо поощрять, а то переведутся!

Погуляла я по рынку, возвращаюсь, а парочка моих бомжей объединилась и уже на его территории воркует.

В глаза друг дружке заглядывают, целуются, стесняясь, как дети, ей богу… А слова какие говорят?.. Такие мне и не снились, правда, с матерком немножко.

Барыши подсчитали, и пошли за «красненьким». Он костылём гремит, она на другой руке повисла, голову с колокольчиками на мужское плечо положив.

Никакого сомнения – любовь! Аж завидки взяли…

Может, в бомжи податься? – наконец, оторвала от них взгляд Елена, – для этих ведь – никаких возрастных цензов: подопьют, и все – молодёжь…


Наконец, «солнышко» на коротком хвостике обмякло и повисло, как мячик на резинке. В детстве Елена играла таким часами, он не мешал думать.

А думала она всегда. «Ведь размышление… – записала она как-то, – это доверительная беседа с самим собой, правда, если ты хоть сколько-нибудь себе интересен…»


Лишь теперь, к сорока, наконец-то поумнев, Елена поняла, что ум в енщине, это – дурь!

– Ведь глупость – признак молодости…

А кому из баб не хочется выглядеть помоложе?..

Сделай коровьи глаза, приоткрой рот, смотри мужчине в переносицу, молчи и слушай. Ах да, ещё восхищайся всем, что он несёт, даже мутью беспросветной!