Под потолком под крышей кресло подвешено в виде луны.

И светильники в виде звезд.

И хорошо.

И не хочется думать про то, что осталось где-то там, там, далеко…

Ната готовит черничный пирог.

Дети орут, а давай в МегаДрим сходим, а там классно. И не объяснить детям, а придется втолковать, что нет больше никакого МегаДрима, и города самого нет, и в Москву дети хотели, а Москвы тоже нет, тут вообще непонятно, что есть… розы на клумбе и кресло над самой крышей, пока дети на нем не раскачались, не оборвали к черту, и черничный пирог еще есть…

Да как нет, еще как есть, да вот же, да там же…

Ната идет за детьми, ну что, ну что там еще…

А вот.

МегаДрим на окраине города, как стоял, так стоит, только людей…

…только людей нет…

Только людей…

…Ната спохватывается, оглдяывается, ищет этих, этих, каких этих, черт пойми, но этих, переводчика нет, они без переводчика не понимают…

– …вы… вы что сделали, черт бы вас побрал? Вы что сделали-то?

Переводчика нет, а так они не понимают, а Нате плевать, что не понимают, срывается на крик…

Странник

Хожу под непонятной звездой,
Горящей для одного.
Нет у меня чужих городов,
Потому что нет своего —
Все города в единый массив
Сливаются за окном.
Я не отвечу, о чем ни спроси —
Независим и одинок.
Я потерялся среди столиц,
В скором поезде жду рассвет,
Нет неродных человечьих лиц,
Потому что родных – нет.
Серые камни лежат у ног
Переулков и дальних трасс,
Женские лица слились в одно —
С холодным оттенком глаз.
Видятся, видятся мне в окне
Пустого, ночного купе
Руки, протянутые не ко мне,
Единственному, как перст.
Но знаю, что со мной навсегда
Останутся до конца
Чужие женщины, города,
Чужие руки, сердца…

Безвременье года

После Нового Года в городе начинается Дрезден – вступает в свои права, раскидывает повсюду заснеженные шпили, уютные магазинчики, откуда веет дразнящими запахами, развешивает по стенам узорчатые фонари, расстилается чуть подснеженными мостовыми, раскачивается резными вывесками, играет огоньками новогодних ёлок. Кто-то не любит Дрезден за холода, кто-то, наоборот, обожает за неповторимый уют.

Ближе к последним числам Дрездена уже проступают черты Эдинбурга, например, самые зоркие горожане уже видят гору, на которой расположен замок, или видят башенные часы, а порой не понимаешь, то ли едешь по ровному месту, то ли поднимаешься в гору. Но все-таки это еще не совсем Эдинбург, а вот когда поднимешься на холм, увидишь памятник-ротонду, хлопнешь себя по лбу – ба, да это же Калтон-Хилл, – вот тут уже не отвертишься, пришел Эдинбург, ветреный, промозглый, продувающий со всех сторон, кое-как пытающийся согреть сам себя кружкой эля и теплым пледом у очага. Стаи волынок порхают по веткам, тянут заунывные песни, жмутся к теплу витрин.

Мало-помалу отступают холода, робко-робко пробиваются на деревьях розовые цветы, а какой-нибудь шпиль вытягивается в Эйфелеву башню, разбуженную теплом. На улицах вырастают столики под зонтиками, балконы покрываются цветами, а с дерева, укрытого нежной весенней листвой, можно сорвать свежеиспеченный круассан.

Чем становится теплей, тем больше проступают очертания Колизея, и уже не поймешь, настоящее, где бесконечно далекое прошлое, времена хитонов и тог…

Римские ночи мало-помалу сменяет раскаленный Каир, где сам воздух, кажется, пропитан зноем, и отчаянно ищешь хоть какую-то тень, чтобы укрыться от палящего солнца. Бывают года, когда Каир не появляется, все тянется и тянется солнечный Рим, а за ним Мадрид с темными ночами – но чаще всего все-таки не отвертеться от палящей жары, причудливых мечетей, улиц, пропитанных душистыми пряностями, обломками загадочной старины. И изнемогаешь от зноя, и умоляешь кого-то, ну, пожалуйста, ну, не надо, ну посмотрели, полюбовались, ну давайте теперь что-нибудь не такое жаркое, ну очень-очень просим…