– Весьма.

Жилин протянул кувшин:

– Там на донышке ещё есть, хватит на глоток.

Вода отдавала ржавчиной и пахла лошадиной мочой; Ярилов не выдержал, согнулся пополам. Рвало мучительно, плечи тряслись.

– Что же вы, друг мой, – увещевал путеец, – держите себя в руках. Человек – животное простое и не к такому приспособится.

* * *

На следующий день начался обстрел: грохотали батареи, разрывалась над крепостью шрапнель. Ярилов слушал, и не было прекраснее музыки. Пояснял гражданскому Жилину:

– Это лёгкая полевая пушка, восемьдесят семь миллиметров. Гранатами садит по стене. А вот, слышите, стрекот?

– Да, – кивал чиновник, – словно швейная машинка тарахтит.

– Картечница Фаррингтона. По четыреста выстрелов даёт в минуту.

– Это же какое разорение, такую прорву патронов жечь, – качал головой Жилин, – впрочем, лишь бы на пользу. А это что за вой?

– Ракеты. Со станков пускают. Славно, славно! Взялись за дело.

Обстрел сопровождался неясными криками: текинцам негде укрываться от шрапнели, и потери в набитой битком крепости были страшными. Один раз случился инцидент: наверху вдруг завопили, завизжали на разные лады женские голоса. К решётке припала туркменка, крича проклятия; в руках её был свёрток из лохмотьев. Неожиданно на лицо Ярилова упала тёплая капля. Вытер, поглядел на ладонь: кровь. Из свёртка выпала детская ручка: крохотная, безжизненная, она болталась в такт судорожным движениям женщины. Одноглазый тюремщик оттащил несчастную от решётки. Но крик обезумевшей матери ещё долго бился в голове инженера, выворачивал душу…

* * *

Утро всегда начиналось одинаково: рассвет предварял призыв муэдзина, сигнал к первому намазу. Но двенадцатое января 1881 года пришло иначе.

Грохнуло так, что спящий на сгнившей лежанке Ярилов подлетел на добрый аршин; заложило уши. Всё заволокло пылью: невозможно было разглядеть вытянутую руку; и тут же загремела артиллерия, затрещали ружейные залпы.

Оглохший Жилин кашлял от набившейся в рот пыли, хватал Ярилова за мундир и кричал:

– Умоляю, голубчик, скажите: это штурм? Штурм?

– Подорвали камуфлет. Теперь всё, – ответил инженер и бессильно опустился на колени, закрестился.

Перекрывая вопли туркмен, накатывало, как грозовой фронт, рвущееся из тысяч глоток «ура».

Жилин плакал. Робинзон сел на соломе и вертел головой во все стороны, не понимая.

Стены зиндана странно посветлели. Ярилов пригляделся и понял: от сотрясения многолетние наслоения грязи отвалились, обнажив первозданную глину, а на ней – неясные узоры. Присмотрелся, потрогал пальцами…

– Жилин, глядите-ка! Здесь, похоже, надпись. На русском.

Чиновник, продолжая откашливаться, подполз. Прочёл:

– Ав… Это что? Ага, «глаголь». Значит, «август».

Ярилов стёр рукавом остатки грязи. Получилось:


Августа тридцатого дня, 1879 года от Р. Х. Попал в текинский плен. Хорунжий 2-й казачьей сотни Николай И…


Надпись не была закончена: буква «И» обрывалась кривой царапиной, будто соскользнула рука.

– Это же надо! Полтора года назад, считай, – прокричал Жилин (он всё ещё не отошёл от глухоты), – видать, давно помер, горемыка. А мы живы!

Ярилов ничего не ответил: смотрел на Робинзона. Тот прислушивался: наверху вдруг добавились новые звуки к грохоту пушек и частому треску выстрелов. Звон и скрежет…

– Врукопашную пошли! – догадался инженер. – Внутри уже, в крепость прорвались.

Ярилов вскочил и, не помня себя, завопил:

– Сюда! Сюда, ребята. Мы внизу, в яме!

Жилин тоже был рядом, приплясывал, кричал:

– Тут мы! Выручайте, братцы!

Робинзон смотрел на соседей испуганно, сверкал безумными зрачками.

Заскрипела решётка; Ярилов радостно вскрикнул и осёкся: на него бешено глядел единственный глаз циклопа-тюремщика.