Мы положили птенца в обувную коробку в коридоре, по дороге платок пропитался желтым, и я брезгливо оставила его там же.


Суп горячий! Лиза ест медленно, дует на каждую ложку, косится на нас, поправляет аккуратно заплетенную косичку, перекладывает с правого плеча на левое. А я ерзаю, вытягиваю голову, смотрю на Карину – та тоже не может усидеть. Над губой капельки пота. Заглотили за несколько минут, на нёбе тут же отошла кожица, ну и пусть.


Лечили птенца йодом из маминой аптечки и перевязывали крыло платком. Сначала мазали, потом вязали. Таскали со стола куски салата, картофелины и вареные яйца, клали туда же, в коробку. Они там прели. Кажется, как и наш птенец. Через несколько дней его нашла Лиза. Отнесла маме. Мама, конечно, сказала выбросить немедленно.

Мы вынесли его тем же вечером на улицу. Карина посадила птенца на ветку, вернее, положила как есть, с перевязанным крылом. На следующий день его там не было. Улетел, наверное, сказала мама. С Лизой после этого я не разговаривала две недели.

* * *

Мама хотела мальчика. Уже потом, много лет спустя, в нашей маленькой квартире в Сокольниках она мне призналась – в полудреме, в которой находилась половину, а то и больше, каждого дня своей жизни после операции. Может, она и не мне рассказывала это, а кому-то другому. Я часто смотрела на нее и думала: кого она сейчас видит?

А тогда я этого, конечно, не знала. Это был мой день рождения. Я потом посчитала, что мне исполнялось пять лет. Мама замешивала тесто своими сильными молодыми руками. Вверх-вниз, надавить, раскатать. Тесто двигалось как живое, это мама оживляла его – вверх-вниз, надавить, раскатать.

На нас с Лизой надели фартучки, маленькие, красивые. Лиза резала яблоки на ровные белые дольки, а я наблюдала снизу, положив голову на руки. Снизу мама выглядит еще крепче. Ее синий передник только постиран, чистый, плотный. На кухне тепло. За окном – вечер, но не такой, как сейчас, промозглый. За окном вечер всех оттенков синего – от маминого передника до гуаши из Лизиного школьного набора.

Мама ставит пирог в духовку, и это значит, что скоро мы выйдем в этот синий вечер, будет пахнуть печеными яблоками и сладким тестом, мама завернет меня в колючее одеяло, мы сядем на веранде, мотыльки будут лететь на наш свет и биться о стекло фонаря. И папа должен вот-вот вернуться, тогда он поднимет меня – схватит под мышками, как я не люблю, потому что больно, – и скажет, с днем рождения, Маринка.

– Мам, сколько мне лет?

– Пять, – ответила Лиза.

– Нет, не ты. – (Лиза называет мой возраст так, что я сразу чувствую свою отдельность.) – Пусть мама скажет.


Я постоянно спрашивала у мамы про свой возраст, его нельзя было пощупать, и я без конца в нем терялась. Или он терялся, а я все время находилась в какой-то подвешенной настоящести. Мне нравилось спрашивать именно маму – я чувствовала, что мы с ней связаны этим знанием, чувствовала, как она прикалывает меня к плотной и глянцевой, как цветной картон, реальности, когда говорит:

– Тебе четыре, а через, – мама глянула на стену, где висели часы, – через час и сорок минут тебе исполнится пять.

– Пять лет?

– Ну да, будешь взрослая, как Лиза.


Лиза посмотрела в мою сторону и поджала губы.


– А ты взрослая, мама? – (Она засмеялась.) – А что ты делала, когда тебе было пять?

Мама почесала лоб. Там осталась белая мучная полоса.

– Пирогов точно не было.

– А что было? – Лиза потянула ее за завязку на фартуке.

– Холодно! Холодно было ужасно, мои мама и папа жили в Кузне, а дома была настоящая печь с дровами…

Мама еще что-то говорила, но я уже не слушала. Папа задерживался. Я полулежала на столе и ждала, когда все начнется: мой праздник, мой пирог, мой синий вечер, мой папа и – главное – моя мама. Сегодня всё мое. Не общее наше с Лизой, не делящееся пополам, а мое.