Маменькин сынок – так за глаза называли Карима в КБ – подкупил интеллигентную, но бедную сотрудницу бюро не только роскошью ресторанов и букетами голландских роз, стоимостью в половину маминой зарплаты, но и, как ни странно, умением красиво ухаживать, где не последнюю роль сыграла великолепная декламация стихов по памяти. Карим боготворил две вещи: античную поэзию и крепкие напитки. Случалось, совмещал одно с другим. И всё же, если первое способствовало сближению родителей, то второе вело к их неизбежному разрыву. Мама любила Серебряный век русской поэзии и не столь ценных, не столь мужественных, но не менее крупных поэтов-семидесятников. Она называла их поколением без иллюзий, потому что сама была оттуда родом. Она не была из тех, кто сопротивлялся внутренне режиму, хотя, по собственным признаниям, распространяла большое количество машинописных копий самиздата сборника Цветаевой – официально не запрещённой в СССР, но практически ненаходимой в книжных магазинах. Она испытывала наслаждение при чтении этих романтичных, полнозвучных стихов. Её интересовало всё, что было так или иначе связано с Мариной. Даже я в награду за эту преданность планировался появиться на свет с вымышленным именем Мур – этим именем поэтесса ласково называла единственного сына. Карим хотел назвать меня в свою честь, вернее, этого хотела бабушка. Она считала, что имя ребёнка имеет сильное влияние на его судьбу, поэтому к выбору надо подходит ответственно. Разумеется, лучшим именем для мальчика она считала имя собственного сына. Бабуля не дожила до моего рождения, так что обошлись компромисснополовинчатым решением. В этой схватке Карим и Мур спаялись в инертно-беспристрастный нейминг англо-ирландского истока с едва уловимым перевесом в сторону отца. Надежда Никитична, директор школы, утверждала, что Ким – имя советского происхождения, составленное из заглавных букв Коммунистического Интернационала молодежи. Ну, не знаю, чтобы я ответил на это бы сейчас? Просто пожал плечами. Тогда – конечно, сильно злился и тихо ненавидел за нелепое и гнусное предположение. Что я тогда знал о Коминтерне? Понятно, что я раздражался на собственную неосведомлённость.
Мои родители сошлись стремительно, как вихрь, проедая семимильными шагами отношения. Стихи, случай, шёпот, музыка – их сплавили, а выпивка, дружки, долги и круглолицая буфетчица – раскололи раз и навсегда. Отец был и остаётся табуированной темой. Говорить о нём в нашей семье до сих пор не принято.
Кооперативную «трёшку» с изящным круговым балконом, оставленную им, пришлось менять на квартиру-«полуторку» с перегородкой и смежным санузлом. На эту разницу в деньгах мама рассчитывала поднимать меня на ноги. Мы перебрались на юг области, в город по меркам Кирово-Чепецка, крупный. Чабакур славился оцилиндрованными брёвнами, эмалированными вёдрами, трамвайным парком, троллейбусным депо и древними позвоночными ископаемыми, чьи найденные то тут, то там останки время от времени разбавляли жиденькой сенсацией местную газету «Магистраль». Одним словом, здесь можно было жить. Город лежал на крутом берегу Вятки на полпути к нашей бывшей даче, где Карим хлопотливо вил новое гнездо со стебанутой на всю голову дамой. Ближе к лету и каникулам, он умудрялся оседлать свой прыткий, но вдрызг разбитый москвичок, чтобы с двумя-тремя мелкими ремонтами в дороге добраться до Чабакура. После долго рядился с мамой, словно выторговывал залежалый товар, а когда – не с первой попытки – получалось, мы по южному шоссе, минуя магазины автозапчастей, пилили обратно с поломками двести километров на историческую родину отца.