Я, если честно, не знаю, как она после выжила. Из-за меня, наверное. Дед и бабушка – португальцы, у них с этим очень строго. Никакой любви до замужества и так далее в этом роде. Но это – не оправдание. Мы с ними почти не видимся и ничего не просим, хотя они очень богатые. У них своя винодельня и доходы почти миллионные. Когда это всё случилось, мама ушла из дома и жила у своей подруги, а потом уехала в Гамлет (городок такой в Калифорнии), потому что она – символистка, а потом уже я появилась. А папа не появился. А она всё равно его любит. Любит его очень сильно. И я тоже люблю, если честно. Люблю, но, скорее, как образ, который я представляю. Самый прекрасный образ… Раньше я часто плакала, когда думала о нём ночью. Каждый год уходило что-то… или даже просто сгорало – где-то в душе, понимаете? все мечты… все мои ожидания – почувствовать себя дочерью, быть рядом с ним, любить его, сидеть на его коленях… гладить ему рубашки, печь для него пирожные, обсуждать с ним романы Брэдбери, смотреть по ночам на созвездия, слышать: «Давай-ка, kiddy…» («Kiddy» – английское слово… перевод не важен, я думаю). Я до сих пор уверена, что я с ним встречусь когда-нибудь. А мама уже не надеется, она полагает – он умер. Он не мог просто так с ней расстаться. Потому-то она и курит. И курит, и плачет всё время, когда мы о нём разговариваем. А как нам не разговаривать? Мне её очень жалко. Быть с человеком два месяца и любить всю жизнь после этого. И себя мне немного жалко. Не жалко, а… понимаете? Мне его не хватало. Действительно не хватало. И чем дальше – тем больше, конечно. Особенно – лет в двенадцать. Я так по нему тосковала, словно я его как-то чувствовала… словно знала его в действительности, простите за тавтологию. Но тогда я уже не плакала. Я просто с ним разговаривала – постоянно, мысленным образом. Делилась с ним всеми идеями, делилась с ним всеми чувствами. Он был необыкновенным. Вы знаете, как я горжусь им? Он мог, например, представляете? разыгрывать партии в шахматы, не глядя при этом на доску. Он помнил все комбинации. Он там играл в одном парке с какими-то шахматистами – сразу на несколько досок – называл им ходы по очереди, и они за него ходили, и свои ходы называли, а он там читал свои книги – он занимался физикой – чем-то серьёзным, с квантами, и с ними играл параллельно и никогда не проигрывал. Он помнил всего Шекспира. И многих других поэтов – и старинных, и современных. И он говорил по-французски, по-немецки, по-итальянски. И стал учить португальский, как только они познакомились. И ещё он играл на рояле. Они однажды гуляли и наткнулись на магазинчик с музыкальными инструментами, и папа сыграл там Шуберта. Там толпа собралась, представляете?! Он играл часа три примерно. Его там не отпускали. И ещё он писал Сонеты. Он посвятил их маме, она их помнит на память, а сами оригиналы – те, что он сам записывал, все были порваны бабушкой. И ещё он при этом использовал одеколон «Минотавр». Я очень люблю этот запах. Он такой – и глубокий, и лёгкий. Мама хранит флакончик – это всё, что у нас имеется… что когда-то являлось папиным. Держит его под подушкой. Запах уже весь выветрился, но для запаха мы с ней купили пару новых флакончиков.
Экдор Эртебран, Вы знаете, я на осенних каникулах сразу же выберусь в Лондон. Я найду его там, мне кажется. Просто буду ходить по улицам. Хотя я толком не знаю, как он на деле выглядит. Кроме Джона мне не с кем сравнивать. Мама плохо его описывает – говорит: «Он очень красивый… такой же, как Джон примерно…» – а потом начинает плакать. Так что всё, что я знаю точно, это – то, что он был высокий – выше её на голову (и, значит, меня, соответственно), синеглазый, светловолосый и что мы с ним очень похожи. (Это она так считает, а я до конца не уверена. Возможно, ей просто кажется). Но если он вдруг увидит меня, он сразу поймёт, наверное… Он должен что-то почувствовать. Знаете, что я думаю? Что как только мама уехала, с папой случилось что-то – какой-то несчастный случай, и он решил после этого, что он ей не нужен больше – с какими-то там проблемами. В жизни так часто случается. (Больше надеяться не на что…)