Я остановился у прилавка с наваленными горой пластмассовыми часами. Немного порылся, поискал, и тут продавец, круглоглазый иракский еврей, внезапно спросил:

– Ты учишься в ешиве рава Цфасмана? – ничего удивительного в этом вопросе не было: в нашем маленьком городке все знают друг друга.

Я ответил утвердительно. Он спросил:

– А дочка его жива еще?

– Какая дочка? – я насторожился.

– Его старшая дочь Рахель, бедняжка. Она с рождения страдает детским церебральным параличом. Так это, кажется, называется, – он понизил голос. Разговор попахивал сплетней, а сплетничать у нас не принято.

– Больные ДЦП долго не живут. Говорят, до тридцати доживет, а дальше не протянет. Сидит на кресле, тело искривлено, руки скрючены и прижаты к груди, такая бедняжка, ох, какое горе. У вашего раввина ведь одни дочери, а он хотел мальчика. Рахель заменила ему сына, она ведь очень умная, просто мужская голова. Рав Цфасман научил ее всему, всему. Она и преподавать может, но делает это очень редко. Только если отец за кого-нибудь попросит.

– Почему же она не выходит из дома? Многие инвалиды гуляют везде, где хотят, в электронных креслах, с нянями-филиппинками, или сами по себе. Развлекаются, работают, учатся. Странная какая-то история. В Цфате все друг друга знают, почему же ученики ешивы никогда не видели Рахель?

– Так она ведь сколько лет уже не показывается на люди, – объяснил болтливый иракец, – а ваши ученики все не местные, где им помнить ее маленькую? А из дома она не выходит потому, что ей жаль тратить время на что-либо, кроме Торы. Ведь жить-то осталось недолго. Лет пять, шесть от силы.

Я был совершенно ошеломлен. На следующем уроке с Рахель – если ее действительно так звали – мой голос дрожал, я путался и не мог понять ни одного логического хода раввинской дискуссии. Моя визави за гипсовой перегородкой предложила прекратить урок. Я попрощался, но не вышел из класса, только хлопнул дверью, чтобы она думала, будто я ушел. Послышался легкий шорох, мне показалось – шелест длинной юбки, но ни скрипа колес, ни других звуков, какие могло бы издать инвалидное кресло. Затем дверь на другом конце перегороженного класса закрылась, и снова наступила тишина.

Я стал учиться, как обезумевший ревнитель веры, по двенадцать часов в сутки, и еще шесть часов тратил на помощь завхозу. Учителя ставили меня в пример другим ешиботникам. Я не мог разочаровать Рахель, ведь, если ей и вправду недолго осталось жить на белом свете, пусть она хотя бы порадуется, что ее ученик делает успехи. Я слишком боялся рава Цфасмана, чтобы задать ему прямой вопрос. Однажды завхоз, реб Элиягу, завел со мной странный разговор, окончательно сбивший меня с толку.

– Я знаю, что ты ходишь на третий этаж, – сказал он, выдавая садовые ножницы для стрижки кустов, росших во дворе ешивы, – берегись!

– Чего беречься, рав Цфасман сам предложил мне заниматься там, – сказал я.

– Я имею в виду вот что. Даже не пытайся посмотреть на Двору. Даже не думай.

– На какую Двору?

– Старшую дочь рава. Ту, что учит тебя гемаре.

– Разве ее не зовут Рахель?

– У рава Цфасмана нет дочери по имени Рахель. Мне ты можешь верить. Я всю жизнь провел в этой ешиве, знаю тут каждый гвоздь в лицо и каждого таракана – по имени. Девушку зовут Двора, и она – ослепительная красавица. Такая красавица, что на нее просто опасно глядеть. Это все равно, что смотреть на лик Шехины3. Ты ведь знаешь, что, когда Первосвященник раз в году входил в Святая Святых Храма, к его ноге привязывали веревку. Если, узрев Шехину, он умирал, товарищи за веревку вытаскивали мертвое тело наружу. А вот глупый сын лавочника Пини не привязал к ноге веревку, когда пошел гулять по улицам Цфата. Навстречу ему попалась Двора, и он, нарушив строгий запрет не пялиться на женщин, так засмотрелся на нее, что сердце у него дрогнуло и покатилось, как камень под гору. Он оступился и упал. Плохо упал, неудачно. Там пролом был в стене, соседи ремонтировали дом и сдуру разрушили городскую стену, а за ней открывалась пропасть. Беднягу тут же, конечно, нашли внизу, но было уже поздно.