под вышку подведенная страна,
куда бы ни вела – не обессудь.
Стихи? Под скрип телег и портупей
писал один партийный грамотей:
Кому какою родина видна
ну, в общем, лирик, в общем, ни хрена
не сообщил. К чему я? Позабудь
о родине. И, может быть, она
и о тебе забудет как-нибудь.
Нет, в самом деле: дел невпроворот
у кума: что ни день, то из ворот
соколиков вывозят шофера,
короче – то работа, то фокстрот,
то чистка, то партком et cetera.
Кому какою – да, о чем базар.
Служенье муз. Страстной ли там бульвар,
Тверской ли. И пора, мой друг, пора
ответить. Не зайти ли в этот бар?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
3
Шевелит жвала бедный богомол,
таращит бельма, молится, чудак,
седой, как лунь, скуластый, как монгол —
охрана! Выноси! – протек чердак,
и золотарник золотом истек
и что сказать? Окончен файв-о-клок —
несите, братцы! – гол я как сокол:
обол Харону – сталинский пятак —
а то и даром: русский? Да за так,
чего уж там, какой уж там обол…
эх, мать твою… куда ж тебя, милок?
И – Салехарда звездный частокол:
с овцы паршивой – шерсти рыжий клок,
и – санный путь, и – что там, не пойму,
что там за лица, чьи и почему,
и лица ли, скажи, старик Ямал?
Кто к стойке пригвожден, как пьяный Блок,
кто в стойку встал и сто кривых зеркал
зажглись и повели под локоток.
То Витебский вокзал, то краснотал,
то вьется над помойкой голубок,
но гаснет, удаляется квартал,
пустынный, синий – водки бы глоток!
Но шут с ней. Да и вряд ли будет впрок —
забудь. Уж как-нибудь переживем,
сойдя во тьму и в ней мотая срок,
пока не истощится кровоток,
покуда не займется окоем
летучим, беглым, перистым огнем.

* Примечание: Салехард был последней командировкой Павла Васильева между отсидкой в рязанской тюрьме с зимы 35-го по весну 36-го и последним арестом в феврале 37-го – сразу после выхода из парикмахерской на Арбате; первая строфа – дословное воспроизведение команды перед расстрелом «соколиков» в гараже «автобазы» в Варсонофьевском переулке.

Лайка по имени Чат2

Однажды растает на тулове снег
и кто был внимателен к первым стихам
собачьими ребрами выйдет на свет
в одной из неведомых северных ям.
Без кожи как древний, с Востока, поэт,
в одной из безбрежных оттаявших ям,
став шапкой татарину, выйдет на свет
кто был так внимателен к первым стихам.
Он сверху увидит, как ребра торчат
весной, когда тает безудержно снег
и некий поэт вдруг бывает зачат,
чтоб в День конституции сталинской свет
увидеть под солнцем в созвездьи Стрельца
в Обдорске – одной из неведомых ям,
где, помню, мертвец, хороня мертвеца,
завидуя мертвым, знал цену словам.
И так себя жалко, несчастный мой Чат!
Но жалко – у пчелки, а пчелок здесь нет,
как нет здесь и ночи – собачьи торчат
здесь ребра и пьют нескончаемый свет.

Ночь

Этих морозных закатов скрижали,
ягель, арктический лен, ветреница,
след самолета – все канет в развале
памяти, мудрой избытком печали,
если не горя. И ночь воцарится —
нищенство ночи, как было в начале:
пустошь, вода, неусыпная птица.

II

Натюрморт

Здесь есть у одного мальчика пять хлебов ячменных и две рыбки…

Ин. 6:9
С глазницами, изъеденными солью,
висят две рыбки в сетке за окном,
чешуйки света в воздухе застыли
и зимнее язычество рябины,
и птичьей лапой телебашня замерла,
продетая в кольцо «Седьмого неба».
В отчестве моем голодных нет,
и нынче даже голуби и галки
рябину не клюют, роняя снег,
волнуя невода холодных веток.
Все замерло. И как произнести
помилуй мя, где в извести часы
остановили стрелки на одних
и тех же цифрах в желтых коридорах,
где ветки, телебашни, рыбы спят,
соль в пустошах глазниц и циферблатов?
В отечестве моем голодных нет,
и делят пустошь снега вместо хлеба