на морок боен истово и стадно
и обмирал по-дантовски наглядно
миндальный ствол – щегленок Мандельштам.
С ягненком-лирой в мужеских руках
ты в сердце века, царствуя над речью,
свидетель, вестник, странствуешь впотьмах,
и посох тот ледащую, овечью
вызванивает явь нечеловечью,
и вот полнеба в валенках, ногах,
не давит перекладина на плечи.
Райкома воробьевского звезда
да гноище, где влаги не исторгнешь,
но здесь, в ночи безгрешного труда,
горит ребро. И красная вода
сбирается в пробитые пригоршни.
Родина
Вино и хлеб. И гиблые места.
В грязи – из веток ивовых настил.
И синяя оленья немота
Весны. Зимой – безмолвие светил.
Занявшийся сиянием перегной,
Себя я в этой бездне разместил,
Идя сквозь виноградник Твой больной,
И видел сны. И снег со дна могил
Еще блестит под северной луной.
Волчьи изумруды
Снегири взлетают, красногруды…Скоро, скоро на беду моюЯ увижу волчьи изумрудыВ нелюдимом северном краюПавел Васльев, Лубянка,Внутренняя тюрьма, февраль 1937 г.
1
Вдоль пристани бредущие огни,
их изморозь просила: затаись,
в каком-нибудь поселке на Оби
женой, в конце концов, обзаведись
наймись в матросы – нам же не впервой —
в оленеводы. Бог с ней, с той Москвой —
ты вспомни! Ну, куда ты, беркуток?
Всего-то год и, смотришь, кровоток
идет на убыль, там, глядишь, война
всё, мать родна, списала бы, поди —
пересиди, Василий, погоди,
чуть пережди, и – где твоя вина?
А – нету! Смыли желтые дожди.
Культура? Краеведческий музей
ревнитель просветительских затей
когда-то основал, а где убит
был тот миссионер-архимандрит —
зачем нам знать? Ходи себе, глазей
на экспонаты, выйдешь – на дымы,
сиянья, проступившие из тьмы,
на малицы, на нарты, ротозей,
оленей – городишко невелик,
но тот, в ночи, белеющий тальник…
Ты помнишь? Карандашик послюни —
и – словно нить цедит веретено —
стежок-другой и, в общем, все равно,
зачем, кому стишок твой – лишь огни
последних барж. Но канули они:
глазуньей изумрудной излились
на скулы азиата из глазниц
светильни те: не в пепельницу здесь
втыкают папироску. Ну, а как
ты думал, брат? Ты – враг. Держи пятак
Харону – перевозчику в ту весь,
где Дант бродил. Здесь, как ни посмотри,
крещеный люд – он был, да вышел весь
как с белых яблонь дым, как эта смесь.
Порхают, красногруды, снегири,
мочала на колу и там и сям
текут по всем излучинам, осям –
и, по ветру развеянный подзол,
роняет лепестки югорский мак,
во мраке озирается, и мрак,
когда не бьют, – не худшее из зол.
2
– А ну вставай, соколики, пора!
И сохнет на террасах бланманже
и стынет чай, пока он в гараже
управится, и снова кобура
защелкнута. И тянется дымок
по всей Москве, не верящей слезам,
воды набравшей в рот, зато – каток
зато, гляди, сияет, как сезам,
нарядное, с иголочки, метро,
вот только что-то зябко и мокро
и кровь, как ни бели ее с утра…
Сочится кровохлебкой решето
и со двора вывозят шофера
лежащих друг на друге неглиже
соколиков из цирка шапито:
горох об стенку или там – драже,
какой-то конь в шинели ли, в пальто
и кепке, рукоплещущий народ,
оркестр, знамена – дел невпроворот
у партии, а вот и осетры,
икра на выбор – все тебе не то…
Подправишь в парикмахерской вихры,
выходишь на Арбат – и вот в авто
уже сидишь по правилам игры,
и Ваньку не валяй – за что, за что? —
за просто так ломают здесь хребты,
а уж хребет поэта-гусляра…
Струятся изумруды мерзлоты,
блестит янтарный хрящик осетра,
а кровь, как ни бели ее с утра,
сквозь известь, чем прозрачней, тем видней
подследственным: тому – на севера,
ну, а тебе – тебе в страну теней,
орел степной, листвы ненужный ком.
Сгребли тебя – забудь о северах:
подвал и крематорий на Донском;
ты – прах. Ты невостребованный прах,
и поздно пить боржоми, старина: