Очень рад, что твои первые впечатления приятны и что чернослив поправился тетушке. Я велел Смурову[2] высылать ей каждую неделю по две коробки. Как Генрих IV сказал: «Paris vaut bien une messe»[3], так и я скажу: тетушкины Хрящи стоят нескольких коробок чернослива. Положим, мы с тобой имеем довольно и своего, но сорок лишних тысяч дохода никогда не мешают. А у нее, я думаю, не меньше.

Через час после твоего отъезда ко мне вбежала Марья Ивановна, или, по-твоему, Мери, вся растрепанная, в сильном волнении, и начала шарить в твоих ящиках, ища какую-то очень важную записку. Напрасно я ей объяснял, что твой архив ведется в таком порядке, какого можно пожелать любому государственному архиву, что он под семью замками, так что и мне невозможно в него «запустить глазенапы», как говорят моветоны у нас в клубе, – она все продолжала шарить, ничего не нашла и уехала в большом горе. Я воображаю, какая это важная записка!

У нас никаких особенных новостей нет. Во вторник, возвратясь из клуба, я был очень удивлен, увидя в швейцарской целую гору карточек; я совсем забыл, что это был твой приемный день. Швейцар по твоему приказу говорил просто: сегодня приема нет. Я не совсем понимаю, отчего ты пожелала окружить свою поездку какой-то тайной. Если бы ты уезжала на пять дней, это бы еще можно было скрыть, но как ты скроешь, если тебя не будут видеть две-три недели? Да и теперь уже кое-кто знает, и вчера баронесса Визен, – эта вестница Европы[4], как я ее называю, – спрашивала меня: правда ли, что ты поехала получать большое наследство? На завтра мы приглашены обедать в австрийское посольство. О тебе я написал, что ты нездорова, а самому придется ехать, как это ни скучно. В городе опять усиленно заговорили об Обществе спасания погибающих девиц. Хотят выбрать председательницей княгиню Кривобокую, но она, говорят, колеблется, потому что еще не знает, как на это Общество смотрят en haut lieu[5]. Игра моя в клубе идет хорошо; вчера встретил на Морской Софью Александровну, которая пригласила меня завтра играть у нее в винт запросто, в сюртуке.

Прощай, милая Китти, приезжай поскорее, но, конечно, если увидишь, что полезно еще пожить у тетушки, не стесняйся. Впрочем, не мне тебя учить, при твоем уме и такте. С такой женой, как ты, можно спокойно спать во всех отношениях. Дети здоровы и целуют тебя.

Твой муж и друг Д.

Если встретишь Можайского, поблагодари его от моего имени за все, что он сделал для тебя.

9. От Марьи Ивановны Бояровой

(Получ. 7 мая.)

Я так обрадовалась письму твоему, милая Китти, что у нас вышла целая семейная драма. Мы сидели за завтраком, когда принесли письмо. Узнав твой почерк, я вскрикнула и покраснела от радости. Ипполит Николаевич сейчас же «возымел некоторое подозрение», как он выражается, и, когда дети ушли, начал приставать, чтобы я показала ему письмо. Я рассердилась и промучила его целый час; он все время читал наставления и говорил колкости. Наконец, когда он сравнил меня с Клеопатрой[6], с женой Пентефрия[7] и еще с кем-то, я показала ему твою подпись. Он был очень сконфужен, et a mon tour je lui ai dit des choses[8]. Я сказала, что такого тупого, подозрительного человека и с таким кислым лицом никогда не назначат министром и что он всю жизнь останется товарищем. Это его самое больное место.

В день твоего отъезда у меня случился целый переполох с запиской Кости Неверова, которую я привозила показать тебе утром. Я вообразила, что забыла эту записку у тебя, и перерыла все твои ящики. Граф уверял меня, что твой архив под семью замками, но это меня нисколько не успокоило: не могла же ты поместить в свой архив письмо ко мне! Je ne puis pas te cacher, qu'a cette occasion ton mari m'a fait un brin de cour