– Ха-ха-ха, – сказал Аркадий раздельно, – да ты, крошка, оказывается, легкая как перо. А выглядишь рослой, каланчой. Жрешь мало, да?!
Мария молчала. Я глупо стоял с бокалами в руке.
– Отпусти ее, Арк. Я хочу выпить с ней.
Он опустил ее на пол. Я втиснул ножку хрустальной рюмки в ее безвольно повисшую руку.
– Держите, – сказал я по-прежнему весело и нахально, – ну, держите же! Что вы спите на ходу?!
Я увидел, что на ее скуле, около уха, темнеет, расплывается большой синяк. Значит, он все-таки бил ее по лицу.
Она взяла рюмку. Поглядела на водку.
– Дайте мне ваше вино, – тихо произнесла она, глядя на бокал «рохи» у меня в руке.
Я поменялся с ней бокалами. Легонько стукнул рюмкой о ее бокал. Аркадий смотрел на нас с ненавистью. Его белые глаза светились, как у василиска.
– За любовь, – нагло сказал я, глядя Марии в глаза.
– За любовь, – сказал она и тихо добавила по-испански: – Per amor.
Когда мы выпили, я кинул хрустальную рюмку за спину. Она разбилась о каменные плиты роскошного пола Аркадьевой гостиной. На мелкие кусочки.
Мария мгновенье смотрела на свой бокал, где еще плескалась красная «роха». Затем одним глотком допила вино, размахнулась и тоже швырнула бокал об пол. Осколки брызнули, засверкав, как звезды, в свете антикварной люстры, конец девятнадцатого века, Франция, из коллекции наследников Полины Виардо, прямо на безупречно отутюженные брюки от Фенди, на башмаки от Армани неподвижно стоявшего Аркадия.
АРКАДИЙ
Я был взбешен.
Я никогда не бывал так взбешен, когда у меня лопались счета в заграничных банках. Когда по моему приказу не убивали того, кого нужно было убить. Когда неловкий подельник губил на корню выношенное годами дело.
Я не был так взбешен, когда из подожженного мною административного здания, где сгорели все компрометирующие меня и систему, созданную мной, бумаги, все дела, заведенные на меня, все доносы и наблюдения, ушел целым и невредимым один-единственный человек, знаток, свидетель, хранитель и составитель бумаг, и, спасясь, унес с собою и сохранил все копии. Я решил проблему. Я самолично убрал человека, тет-а-тет, и это принесло мне, кроме морального удовлетворения, еще и охотничью радость мужского поединка.
Сейчас я был взбешен по-настоящему впервые в жизни.
И я узнал вкус бешенства.
И я хотел скорее взорваться. Чтобы осколки моего бешенства разнесло взрывом. Чтобы дать выход накопившейся слепой и глухой ярости. Чтобы уничтожить. Растоптать. Победить ту, что вызвала во мне этот приступ умалишенья.
– Ты, – сказал я, стоя посреди хрустальных осколков, наступая на них ногой, и из-под моей подошвы донесся противный хруст, – ты, коровья лепешка. Ты, фиглярка чертова. Я ж покажу тебе, что такое коррида по-русски. Ты поглядишь сейчас… бой быков, дура…
Я, не осознавая, что я делаю, схватил ее на руки и кинул себе на плечо, как кидают убитую добычу, дичь, подстреленную косулю или козу. Какой она оказалась сильной! Жилистой! Она извернулась, ударила меня кулаком по спине, вцепилась зубами мне в плечо, я заорал, и она сползла по мне на пол, на голые керамические белые плиты, выписанные мной из Италии, из мастерской «Quatrocento». Я не помнил себя. Я ринулся на нее, навалился на нее, повалил ее на пол. Прижал ее спиной к холодной плитке. Лег на нее.
– Ты, – прошипел я, лежа на ней, – ты сейчас узнаешь, что такое настоящий танец. Как танцуют в России. Как танцуют, вздергивают ногами, кричат от боли. Ты думала, танец – наслаждение? Танец – это подчинение. Танец делают мужчины. И бабы танцуют под их дуду.
Мои руки дернули, сорвали с нее юбку. Мои скрюченные бешеные пальцы разорвали застежки на брюках. Бодигарды стояли у двери, как вкопанные – каменные стражи. Она билась подо мной, вырывалась, и это было одновременно и безобразно, и соблазнительно. Она застонала – стекла впились ей в кожу голой спины. Или это я уже вошел, вонзился в нее, как их эта чертова наваха?!