– В вас исчезло желание работать, – констатировал он.
– Зато в вас оно бьет через край. Вы не цените труд, вы оцениваете. Надеетесь потом выгодно продать этот номер, маскируясь шефской подготовкой. Так я не желаю репетировать. Ищите себе партнершу, – отпарировала Надя, размахивая тапочками, висевшими на шнурках, которые были у нее в руке.
– В чем дело, я вас спрашиваю? – Голос его сорвался. Он шагнул к ней: – Кто вам подсказал такую гнусность?.. Пасторино?
– При чем тут этот Пасторино? Да я и видела его только тогда, у аптеки, ночью.
– Не лгите!
– Я говорю правду. Дима меня надоумил: «Вот готовишь шефский номер с Шовкуненко, а потом… налево!» Я тогда возмутилась. Не хотела с вами продолжать работу. Григорий Иванович, но… Так интересно! Сколько возможностей трактовать один и тот же трюк по-разному. Может быть, вам покажется глупым, для меня даже репетиции как подарок в день рождения. Столько радости!
Она говорила искренне. Шовкуненко устало облокотился о гримировальный столик. «Тючин! Откуда у него это… налево? Тяга к фальшивой монете начинается с пошлого пустяка. Захотелось парню шика. Шик в одежде! Зеленая шляпа, малиновый костюм. Захотелось быть ярким для зрителя и не в манеже. Но ведь еще не поздно. Парня можно поправить». – Он не слушал Надю, думая о своем; Тючин, представший в новом свете, напраслина, опять возведенная на Пасторино, бередили его мысли.
– Григорий Иванович, а когда мы уже начнем выступать в шефских? – перебила его раздумья Надя.
– Чем скорее, тем лучше. Сегодня есть выезд. Сегодня и начнем.
Он решил, что действительно лучше ее закалять на самых трудных выездах.
Сегодня работать в госпитале. Госпиталь городской, не похожий ничуть на тот, полевой, где из плеча ему извлекали пулю да бережно, словно снимали первый грим, убирали с лица осколки. Там пахло походом: земля, бинты, кровь. Лица в надежде и отчаянии, но с верой. Вера в правоту, в победу. Цветы в консервных банках. Полевые ромашки. Васильки, седеющие сразу, едва их бросят на шинель, покрывающую то, что осталось от бойца. Васильки еще живые, но гаснущие в махровой пепельности лепестков. Для Шовкуненко это еще не стало прошлым.
Он вышел из автобуса последним. Помог выгрузить реквизит и только тогда вошел в госпиталь. Необходимость заставила в годы войны помещения некоторых школ сделать госпиталями. Парты, как пустая тара, громоздились в подвалах или где-то в классе первого этажа. Школьные стены стали чопорно молчаливыми. Но было здесь то, что и раньше. Нянечки, глядевшие на раненых, как на детей. Они по утрам лишь осторожней и кропотливей убирали классы, где пустые грифельные доски, вроде темных лоснящихся ковров, висели над кроватями. И даже в этом был смысл, что в школах возвращали жизнь бойцам: врачи, в терпении и любви не уступающие учителям; быть может, поэтому не случайно, что под табличкой «Учительская», не перечеркнутой, держалась на гвоздиках ниже другая: «Операционная».
Концерт пойдет в физкультурном зале. Зал на четвертом этаже. Надя ошеломленно слушала торопливый стук костылей; раненые, которые могли идти, спешили наверх, лежачих несли на носилках. Ни уныния, ни грусти – всюду сквозило оживление, точно перед праздником: в госпиталь приехал цирк!
– Вот, Надя, здесь искусство по-настоящему становится стимулом. Никто его не пропишет, не выдаст по рецепту. Но оно приходит, чтобы ставить и утверждать единственный диагноз: будет жить! Посмотрите на первый ряд. Носилки с людьми, похожими на забинтованные поленца. Нет рук, нет ног. Вон у того сплошные бинты, одни глаза. И все-таки все живы. Никто из них не стал и не станет Родине обузой. Мы убеждены в этом, значит в шефском концерте накал работы должен быть сильней.