Авдотья покорно, вздыхая, двинулась и повела сына в противоположную сторону. Через минут десять молчаливого пути они приблизились к кладбищенской церкви. Войдя в ограду, они пошли тропинкой мимо десятков могил с простыми деревянными крестами, раскрашенными разными красками. Здесь в месте упокоения вечного рабов Божиих и аракчеевских была тоже система, распорядок, аккуратность. Всякий крест был видимым знаком общественного положения похороненного, смотря по его колеру. У более зажиточных покойников на могилах стояли гладкие кресты: темно-красные и голубые, у других погрубее: желтоватые и сероватые и, наконец, у бедняков плохие кресты были выкрашены черной краской или просто смесью сажи с маслом.

В дальнем краю кладбища Авдотья остановилась перед одной уже сильно сравнявшейся с землей могилой. Над ней был простой, ветхий крест прежде черный, теперь порыжелый от времени и слегка покосившийся набок.

– Вот, – выговорила Авдотья.

Шумский остановился и стоял истуканом, глядя на порыжелую траву бугорка.

– Это, матушка, не значит могилу соблюдать, – произнес он наконец. – Я думал, могила в порядке совсем, а это что же такое? Грошовый крест, гнилой, торчит набок. Как же это ты так?

– Опасалась я, Миша. Стала бы я подновлять, мало ли бы что вышло. Я и на могилу-то ходила от всех тайком. Деньги у меня были, желание, вестимо, еще того больше, да страх брал. Доложат Настасье Федоровне, что я могилку подновляю, она бы в сомнение пришла.

– В какое сомнение? Ей-то что же?

– А кто же ее знает. С ней противничать погибельно. Заставляла же она меня часто иным гостям своим сказывать, что я, кормилица твоя, отродясь замужем не была, и срамила меня. А я тут стала бы мужнину могилу подновлять.

Шумский двинулся от могилы, ни слова не говоря, и, уже приближаясь к церкви, увидел двух мужиков, которые копали свежую яму. Он позвал их. Мужики при виде барина в мундире и, догадываясь, кто это может быть, поснимав шапки, бросились к нему.

– Добегите к батюшке и попросите его сюда в облачении панихиду служить.

– Что ты, Миша! – вдруг воскликнула Авдотья, хватая молодого человека за руку.

От перепуга женщина сразу изменилась даже в лице.

– Скажите, Михаил Андреевич приказал звать, – добавил Шумский мужикам, не поглядев на мать.

– Миша, ради Создателя, брось. Зачем же дразниться? Ну, действуй, как знаешь, объясняйся с ним, говори свое, а зачем же тебе задирать его, дразниться?

Шумский усмехнулся.

– Да, вот именно как ты сказываешь. «Дразниться!» Вот это-то я и буду делать. Объясниться-то мы можем с ним, с идолом, только один раз. А мне этого мало, на сердце не полегчает. А вот именно «дразниться» я могу сколько хочу, хоть всякий день и круглый год. Вот в этом-то все мое утешение. Нынче мы с ним поговорим, я его некоторыми словами, как тумаками по голове, отзвоню и он у меня ошалеет. Может быть, потом он и ее поколотит. Да через неделю, боюсь я, он простит все, помирится с ней, и заживут они опять счастливо. А вот «дразниться» я могу и неделю, и месяц, и год, и всю мою жизнь. И этим-то я их и проберу. Перед целым светом на смех подыму, поясняя, как они детей воруют…

Авдотья стояла потупившись и только смутно понимала, что хочет сказать сын.

– Что же, Господу Богу молиться на могиле в насмешку, – произнесла она наконец. – Ну, хотел бы ты по родителе панихиду отслужить, ну отслужил бы не на месте. И в Питере можно, без смеха. А этак нехорошо. Кто же когда на свете панихиду на смех служит?

Шумский положил руку на плечо матери и выговорил мягче:

– Ты не так поняла, матушка, я хочу служить панихиду по долгу сыновнему, а не в насмешку. А узнает Аракчеев, я рад буду… Пусть бесится!