Шумский повернулся и, задыхаясь от гнева, быстро вышел из горницы.

– Давай мне судьба на выбор, – прошептал он, взволнованно шагая, – кого застрелить? Фон Энзе или эту гадину? И я его упущу? Он предо мной невиновен. Он тоже любит!.. А эта гадина?! Ох, три раза убил бы, оживил и опять убил.

Глава VII

Вернувшись к себе и успокоившись, Шумский послал за Авдотьей. Когда женщина пришла, он внимательно присмотрелся к ее лицу. Увидя то же прежнее спокойно-грустное выражение, какое было у нее за последнее время, Шумский выговорил:

– Настасья тебя, стало быть, не вызывала для расправы, ты ее сегодня не видела и не объяснялась?

– Нет, вчера она меня пытала, да я сказала, что ты сам все пояснишь, а теперь шумит у себя на половине.

– Рычит и грызется, как пес, – усмехнулся Шумский. – Да, теперь из-за моего разговора с ней многие розог отведают. Надо же треклятой бабе на ком-нибудь сорвать свою злобу. Ну а ты, матушка, собирайся. Поди оденься, мы с тобой отправимся по делу.

– Куда? – удивилась Авдотья.

– Оденься, на дворе свежо, и выходи, а я тебя обожду на крыльце.

Авдотья недоумевая вышла. Через несколько минут, встретившись на крыльце, и женщина, и молодой человек двинулись пешком через двор на улицу. После паузы Шумский выговорил:

– Веди меня на то место, где ты жила, когда я родился. Избы, говоришь, и следа нет?

– Нет. С той поры ведь тут все переменилось. Видишь, какие дома повыстроены. Тогда простые избы мужицкие стояли.

– Все равно место покажешь мне, где я, постылый, свет божий увидел.

– Как бы нас, Миша, из дому не заприметил кто.

Шумский усмехнулся.

– Пускай глядят, кому любопытно.

Пройдя немного по гладкой, чисто выметенной улице, где не было ни соринки, но где тем не менее от людей до окошек и ворот все глядело холодно и угрюмо, Авдотья остановилась и указала на один из дворов.

– Вот на этом месте, – заговорила она, оживляясь, – стояла та изба, куда меня ночью привезли и заперли, как повинную в злодействе каком. Тут ты и родился. Здесь вот дворишка был, закуты, колодезь…

– Стало, совсем и следа нет прежнего? – спросил Шумский, оглядывая большой дом с крыльцом посредине на каменном фундаменте, каковы были все дома Грузино.

– Вестимое дело, ничего, только место, а то и бревнушка никакого старого не осталось. А уж что, Миша, крестьянского поту и крови пролито в этом графском строительстве.

Постояв несколько мгновений молча и понурившись, Шумский снова двинулся в сопровождении Авдотьи и затем вымолвил:

– Туда ли мы идем-то? Где кладбище?

– Оно вон там, – показала рукой Авдотья. – Да ты что?

– Пойдем на кладбище.

– Зачем?

– Понятное дело, зачем. Ты сказываешь, что могила отца целехонька, что ты ее соблюдала.

Авдотья всплеснула руками и выговорила испуганно:

– Что ты, Господь с тобой, что ты затеял? Нешто можно. Помилуй бог, узнают! Что тогда будет? Как-нибудь после, а теперь как можно.

– Полно, матушка, – холодно и мерно выговорил Шумский. – Сколько раз мне тебе повторять, что некого мне бояться, что я всякой бодливой коровы больше побоюсь, чем этого изувера грузинского. Да и не посмеет он меня тронуть. Он на бабу и на раба отважен.

– А мне-то что будет? – всплакнула Авдотья.

– И тебе ничего не будет. Глупая ты, ну, чудная, что ли, – быстро поправился Шумский. – Разве я позволю ему или Настасье тебя тронуть хотя пальцем?

Я им обоим головы оторву, коли они за тебя примутся. Сто раз я тебе это сказывал, и все зря! Как об стену горох! Ты, знай, свое повторяешь. Как я положил, так и буду поступать, а было решено мною с этим дуболомом и с этой пьяной канальей объясниться и на могиле отцовой побывать, а затем вместе с тобой же обратно в Питер. Ну, пойдем.