Она бежит по непрочному мостику и останавливается. Ждет. Не слышит треск гнили. И срывается, услышав.
Слышишь? Слышишь теперь асфальт под тобой и воздух, который ты на секунду могла удержать в руках? Ну, как, Ларина? Помогает? Помогает все то, что ты делаешь? Потому что ему похуй, что ты делала до него.
Ларина до последнего надеется, что есть еще одна Ларина. Но если повернуть голову налево и направо, можно заметить взгляды только на своей испуганной роже. Еще раз до последнего надеется, что его просьба сама собой рассосется. Его мысли быстро перебиваются, так может, и сейчас? Одна собьет другую, и он заговорит на другую тему или просто пожалеет. Он же знает, знает! Знает, кто новенький в группе! Знает, какой она непрофессиональный певец, и все равно заставляет.
Не выделяет. А нахер надо?
Он даже не просит по второму кругу, а смотрит. Лениво, равнодушно, разочарованно. На приоткрывшихся губах – ее осознание. Этой гимназии, хора, особенно хора и его концепции. Можно ли разрушенный дом считать началом нового? Можно ли надышаться пылью, не закашлять, а подумать легким – откуда она? А можно ли посреди книги изменить направление и извиниться за написанное? Можно оставить пустую страницу. Это честно. Ларина поняла, что не особенная. Она не одна сгорает. Не одна боится своих голосовых связок и присутствия других, более крутых голосов. Выпендривался ты или нет – все такие же чмошники, как и ты. Всем страшно петь, когда он попросит.
In Flanders Fields закрывает глаза, чтобы отгородиться от людей вокруг. Допустить возможность, что в котле варилась она в одиночестве.
Как звучит ее голос? Никто не знает, кроме него. Сколько людей, столько и мнений, если только неподалеку нет Травкина. Тогда только одно.
Последнюю букву вытягивает. Она помнит все, что он говорил. Она скорее сдохнет, чем не запомнит и ошибется, станет как все, превратится в его очередную половую тряпку, превратится в просто человека из хорового кружка, от которого Травкину ни горячо, ни холодно. Нет. Ларина двинулась мозгами, пока пыталась понять, чего хочет.
Он молчит после того, как она закончила. Открыла глаза и посмотрела вниз, не на него.
– Ками. Давай ты, – обратился он уже тише к Камилле, и Алена не боится моментально найти ее затылок и уставиться. Для чего-то. Сглатывает. Она открывает рот быстрее двух предыдущих.
Голос? Объективно? Самый обычный. Умеет петь, но обычно. Да, Ларина откопала в себе наглости зарекомендовать себя вокальным критиком. Да, ни капли не объективно.
Она пропела те же строчки и упустила последнюю букву. Бог знает, но, может, Алена упустила ее тоже. Она все равно не слышала себя. Пела и слушала, как кровь в ушах шумит. Но она пыталась! Это то, за что Алена хотела медальку. То, за что Травкин ей ее точно не даст.
Он обрывает ее пение повышенным тоном.
– Плохо. Я же говорил сто раз про последнюю букву. Куда вы ее проглатываете? Ну, куда? – разнесло его на все стороны и на все голоса. Он постарался выжечь душу каждому, вместе с разведенными руками и повисшими ладонями. Он давал знать: его руки тоже разочарованы. Взгляд натыкается на Алену и чуть-чуть притупляется, расслабляется, – Ларину это не касается, – чуть спокойнее, чуть молчания. Пауза. – Но остальные. Прошу вас, – вернулся на землю и продолжил грубо и высоко, но это было неважно.
Камилла перестала слушать его классический монолог и уставилась вперед. Алена тоже смотрела вперед. Они там встретятся, впереди. Они ненавидели друг друга не здесь, а за пределами стен. Хотя бы в невесомости. И Алена чувствовала, как воздух дрожит. Дыхание Крыловой создавало помехи в общественном кислороде. Где-то там, далеко, в тридевятом королевстве, Крылова забивала Ларину учебником, как гвоздь в стену.