Вот несколько особенно кричащих примеров.

Соловей: «Это явление – намеренное отчуждение от русскости – хорошо объясняется теорией социальной идентификации. Чтобы эксплуатировать русский народ, элите надо было порвать с ним культурно и экзистенциально; имперская власть в России должна была приобрести нерусский и даже антирусский облик»45.

Преувеличение слишком велико, чтобы не броситься в глаза. Во-первых, отлично эксплуатировали и до Петра, бытуя вполне по-народному и нисколько не смущаясь и не комплексуя. Да и после – подавляющее большинство русских дворян продолжало жить по своим деревням вполне по русским свычаям и обычаям, что отнюдь не мешало гонять крестьян на барщину и брать с них оброк, а посессионных работяг гробить на рудниках и мануфактурах. Во-вторых, уж как советская-то власть эксплуатировала! (О чем сам Соловей пишет великолепно.) Но притом с конца 1930-х и вплоть до конца 1980-х годов исполнители-проводники эксплуатационной политики были почти сплошь своей национальности, плоть от плоти народа своего, обликом в том числе. Грузины в Грузии, украинцы на Украине, узбеки в Узбекистане, туркмены в Туркмении, русские в РСФСР…

Никак не убеждают и другие пассажи на ту же тему: «Со времени петровских реформ этническое отчуждение от управляемого большинства составляло сознательную стратегию российского правящего сословия. Имперская элита идентифицировала себя с иностранцами и стремилась выглядеть как иностранцы, что стимулировалось большой долей нерусских в ее рядах»46.

Возражения лежат на ладони.

Во-первых, к внешней вестернизации русская элита не сама стремилась, а ее принуждал к тому грубой силой Петр Первый: рубил бороды, резал ферязи и кафтаны, заставлял курить, посещать ассамблеи и пр. Уж это-то хорошо известно.

Во-вторых, никогда (!) русская элита не идентифицировала себя с иностранцами, напротив, всегда против них протестовала (см. дело царевича Алексея или кабинет-министра Артемия Волынского) и восставала, свергая или убивая мирволивших иностранцам монархов: и в 1741, и в 1762, и в 1801 (успешно), и в 1825 году (неуспешно). Каждый раз, как новое поколение русских дворян достигало зрелости, не в меру «вестернизированных» монархов, заигравшихся в антирусские игры, ждал безвременный конец. Сам Петр избегнул его только потому, что на тот момент дворянство и монархия выступали как союзники против мощных феодальных сословий уходящей эпохи: церкви и боярства. Но и при Петре размах дворянской оппозиции, не принимавшей вестернизацию, был таков, что сам Петр, столкнувшийся с этим в деле царевича Алексея, ужаснулся.

В-третьих, демонстрируя глубинное непонимание и недооценку всей целесообразности эксплуатации человека человеком, Соловей, как и Сергеев, глядит в прошлое взглядом человека XXI столетия, зашоренного либеральными предрассудками. И, естественно, гипотезирует: «Вестернизм был способом выделиться из русской „варварской“ массы и легитимацией колонизаторского отношения к ней»47. Но вряд ли кто-то из русских дворян XVII—XIX вв. всерьез озабочивался проблемой «легитимации» своих прав на душевладение: они и так были в том с рожденья убеждены48.

Да и русские крестьяне, между прочим, тоже. Характерный для западных крестьянских движений вопрос «кто был господином, когда Адам пахал, а Ева пряла?» никогда не звучал в русских бунтах. Русский раб хотел сам стать господином (Пугачев недаром прозывался царем и жаловал приближенным высокие титулы), идеал «мужицкого царя» стоял высоко – это дело другое, понятное, но как таковой институт господства и эксплуатации при этом пересмотреть никто не пытался. Русский народ, в отличие от, скажем, поляков или украинцев, – народ иерархический. Это результат тяжелейших испытаний, выпавших на его долю за четверть тысячелетия татарского ига, закрепившийся в виде архетипа. Навязчивое приписывание естественно-иерархическому мышлению русского человека эгалитаристских комплексов в феодальную эпоху – означает лишь демонстрацию авторами собственной нечаянной вестернизации, зашедшей черезчур далеко. Анахронизм чистейшей воды.