Наконец, в языковой проекции человеческое поведение проявляется в своей нацеленности на высказывание чего–то, и все, даже самые незначительные человеческие жесты, вплоть до неосознанных механизмов и ошибок, получают смысл; всё то, что окружает человека – объекты, ритуалы, привычки, речь, – вся эта сетка следов, которую он оставляет за собою, складывается в связный ансамбль, в систему знаков. Таким образом, эти три пары – функция и норма, конфликт и правило, значение и система – целиком и полностью покрывают всю область познания человека12.
Дело в том, что вся современная эпистема, образовавшаяся в конце XVIII века и поныне служащая позитивной почвой нашего знания, та эпистема, в которой сложился некий особый способ бытия человека и возможность его эмпирического познания, – вся она предполагала исчезновение Дискурсии и её однообразного господства, смещение языка в сторону объективности и новое его проявление во всём многообразии. А если этот язык возникает теперь со всё большим устремлением к единству, которое мы должны, но пока ещё не в состоянии помыслить, то не свидетельствует ли это о том, что вся эта конфигурация ныне находится на пути к гибели и что сам человек тем ближе к собственной полибели, чем ярче светится на нашем горизонте бытие языка? Разве человек, возникший в тот момент, когда язык был обречён на рассеивание, не должен сам рассеяться, когда язык воссоединится вновь? И если это так, то не будет ли ошибкой, причём серьёзной ошибкой (поскольку она скрывает от нас то, о чём мы должны задуматься), интерпретировать наличный опыт как применение языковых форм к порядку человеческого бытия? Не следует ли, скорее, отказаться помыслить человека или, точнее, помыслить исчезновение человека (и почву, на которой только и возможны все науки о человеке) в его соотнесённости с нашей заботой о языке? Не следует ли признать, что поскольку язык появился здесь вновь, то человек должен вернуться к тому безмятежному небытию, где его некогда удерживало всевластное единство Дискурсии? Человек был фигурой между двумя способами бытия языка; или, точнее, он возник в то время, когда язык после своего заключения внутрь представления, как бы растворения в нём, освободился из него ценой собственного раздробления: человек построил свой образ в промежутках между фрагментами языка. Конечно, всё это не ответы, но, скорее, вопросы, на которые нельзя найти ответа; они должны остаться там, где они возникают, помня при этом, что сама возможность их постановки есть уже ворота мысли будущего13.
Антислова, антислова, антислова…
1
Вегетарианцы тоже из мяса. Слова, обозначающие слова, которые являются названиями референтов, существующих вопреки антиязыку и возможности выражения, – такие слова, благодаря которым антиязык не предшествует самому себе, а ограничивается областью воантиязыковляемого, оставляя на стороне альтернативной семиотичности оазисы конкурирующих антиязыков, – альтерантилогизмы. Антислова существуют в момент своей потенциальности (например, потенциалологизмы), однако могут не существовать также в потенциальном статусе, имея в виду вычурные классы антислов, чьё несуществование обессмыслено на самом антиязыке. Антиязыковая бессмысленность открывает горизонт для деконструкции бытийного языка до асемиотического состояния, в котором ничего невозможно вплоть до постулирования Бога. Слова, обозначающие слова, которые являются названиями референтов, синхронных своему (пере)означиванию, – синхронологизмы; вопреки телепатическому языку и принципам «изначального опоздания» и «изначального опережения» синхронологизмы могут быть свойственны лишь божественному языку, на котором нельзя высказать ни один перформативный парадокс – тем более в виде атеистической ереси. Слова, обозначающие слова, которые являются названиями референтов, ахронных своему (пере)означиванию, когда невозможно определить, действию какого принципа соответствует та или иная антисловоформа, –