В то самое время, когда атеизм стал реальностью, люди начали находить ценности не в религии, а в самом обществе, и воображаемой возможностью стала новая форма отрицания – анархизм. Подобно атеизму, он возник как воображаемая антитеза господствующему модусу ценности, но только в этом случае это антитеза государству. Хотя сам термин впервые использовался как ругательство для описания религиозно настроенных либертарианцев Англии середины XVII века, значение термина «анархист» было не сразу отличено от значения «атеиста», поскольку атеизм, как говорит Бэкон, обозначал существование без отношения «к управлению миром»[29]. Даже в 1676 году Кадворф все еще отрицал возможность того, что египтяне были «атеистами и анархистами, будто бы не верящими в живое разумное Божество», и полагал, что они, вероятно, были «полиархистами, поскольку утверждали множество разумных божеств»[30]. Тем не менее понятия анархизма и атеизма вскоре были разведены. Независимо от того, был ли сам Гоббс атеистом, как неизменно заявляли его критики, он, несомненно, отдал приоритет политическим, а не религиозным ценностям, а в «Левиафане» (1651) подчинил все религии, включая христианство, власти гражданского суверена[31]. Отрицание, на фоне которого он разрабатывал свою аргументацию в «Левиафане», было поэтому анархическим, а не атеистическим, а изображая времена, когда «люди живут без общей власти, держащей всех их в страхе», он дает такое описание анархизма (впервые определенного в «Глоссографии» (1656) Томаса Блаунта: «учение, взгляды или искусство тех, кто учит анархии; также само бытие народа без князя или правителя»), в котором ему приписываются те же следствия, ведущие к утрате человеческого облика, которые Бэкон приписывал атеизму: отсутствие всякой морали и жизнь, которая тупа и кратковременна[32].
Предоставив «главное теоретическое основание для реставрации атеизма»[33], а в своем описании «состояния войны» – новое отрицание, на фоне которого могут определяться ценности, необходимые для подлинно человеческой жизни, Гоббс осуществил весьма важный перенос ценностей. Одно отрицание было неявно принято, а его негативные следствия были перенесены на другое отрицание, когда приоритет был отдан новой ценности. Но если атеизм был изобретен, когда никто еще на самом деле не защищал эту позицию, точно так же изобретение и изобличение анархизма произошли без вмешательства каких бы то ни было анархистов. Никто не выступал с очевидно анархистской позиции до Уильяма Годвина и никто не применял термин «анархия» в положительном смысле до Прудона[34]. Однако это не помешало резким нападкам на анархистов, а Французская революция, в частности, дала немало поводов для разоблачения анархизма как воплощения негативности и преступности: в 1791 году Бентам писал: «Чего ни возьмись, ничего нет – вот максима анархиста, изрекаемая всякий раз, когда ему попадается какой-нибудь не полюбившийся ему закон»[35]; через четыре года Директория выскажет ту же мысль еще более красноречиво: анархисты признаны «людьми, запятнанными преступлениями и кровью, разжиревшими на грабежах, врагами законов, которые они не составляют, и всех правительств, в которых они не правят»[36]. Тем не менее события во Франции запустили развитие политической теории, воплощавшей в себе анархические принципы, разоблачаемые ее критиками. А когда анархисты наконец возникли, чтобы занять позицию, давным-давно для них приготовленную, они определили свою философию, отделив политическое от этического. Так, Годвин с радостью предсказывал «уничтожение политического правительства <…>, этого грубого механизма, который был лишь вечным источником пороков рода человеческого»