Еще был случай с Журавлёвым. С институтской агитбригадой путешествовал Зуев в уборочную страду по деревням и сёлам. Весёлое было времечко! Хорошо сидеть в автобусе среди однокашников и однокашниц, горланить под гитару разудалые песни, глазеть в окно на цветастый сентябрьский лес! Днём запасались водочкой, перед концертом употребляли по сто граммов для вдохновения, а после прощальных аплодисментов балдёж кипел до поздней ночи в районной гостинице или в лесу у костра. Приятно выступать перед деревенской публикой – народ тёмный, «никого не понимат». Дома культуры и клубы полнёхоньки, и чувствовал себя Зуев за барабанами чуть ли не Ринго Старром. И всё бы было замечательно: и то, что вместо трудоёмких сельхозработ Зуев легко и непринужденно нес культуру в массы, и то, с каким очарованием у него завязывался роман с фигуристой танцовщицей. Но портил Зуеву чудную картину балдёжной агитбригадовской жизни студент по фамилии Журавлёв. Играя на бас-гитаре, он лажал немилосердно, и сколько на репетициях с ним не бились – всё бестолку. На концерте как бухнет поперёк – у Зуева руки дрожат от возмущения. Понимая, что Журавлёв, которому слон на ухо наступил, в общем-то, выручает коллектив – слава Богу, хоть такой бас-гитарист нашёлся, Зуев, однако, испытывал к нему неодолимую неприязнь. Журавлёв был малый невзрачный и молчаливый, даже когда он под мухой – слова из него не выдавишь. «Убогонький», – раздражался Зуев. Держался Журавлёв скромно. «Мог бы быть еще скромней, а то при своей-то убогости выгибается на сцене перед публикой – смотреть тошно». Под шкуру Журавлёв никому не лез, гадостей не делал. «Во время еды жуёт противно, аппетит портит». Борясь с раздражением, Зуев недоумевал: «Что плохого сотворил мне этот человек? Наверное, если бы он был большой, сильный и наглый, я бы к нему приспособился, и он бы меня не нервировал. А тут вижу: парень ни то, ни сё, вот и куражусь…». Чтобы не натворить глупостей, он держался от Журавлёва подальше. Но под занавес гастролей произошло то, чего Зуев боялся. Коллектив решил запечатлеться на память в райцентровской «Фотографии». Зуев бегал за сигаретами в продмаг и опоздал, ребята уже выстроились перед трехногим аппаратом, ждали его одного. Фотограф поставил его во втором ряду и с краю, что Зуеву очень не понравилось. На концертах он с барабанами был всегда в центре, а здесь выходило, что он, как бы, с боку-припёку. Пока фотограф нацеливался, Зуев попытался избежать постыдного увековечения крайним. Рядом стоял Журавлёв. «Местами поменяемся? – прошептал Зуев и потянул его за рукав. – Давай, давай быстренько!» Но Журавлёв вдруг отдернул руку. «Куда лезешь?» – сказал он. «Поменяемся», – повторил Зуев, чувствуя, как бешенство закипает в нем. «Нет», – сказал Журавлёв. «Внимание! Не моргать!» – объявил фотограф. «Чудак же ты», – тихо выдавил Зуев и уставился в радужный глаз объектива. Зуев плохо получился на том снимке – лицо его было неузнаваемо злым и надменным. В те секунды, когда мигала вспышка, Зуев сжимал за спиной кулаки, ненавидя Журавлёва каждой клеточкой своего организма. Только потом, когда вышли на улицу, и его освежил промозглый ветерок, Зуев опомнился, и ему стало страшно. «Может, еще не поздно? Я извинюсь, и обойдется», – с болезненным предчувствием подумал он. Все шагали к автобусу. Зуев догнал Журавлёва и шел рядом, не решаясь взглянуть на него и заговорить. Кто-то спросил: «Володька, что с тобой? Ты бледный, как смерть». На Зуева обратили внимание, он, смешавшись, криво усмехнулся: «Перекурил, наверное». Журавлёв забрался в автобус, Зуев последовал за ним и, усевшись на свое место, лихорадочно соображал, что же делать. «Послушай, старина…» – наконец начал он. Журавлёв внезапно поднялся и молча, не оборачиваясь, вышел из автобуса.