Ангелология Лена Аляскина

© Лена Аляскина, 2024


ISBN 978-5-0062-8962-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

i. астрофобия, бог, усталость, добро

ты думал, что я человек,

а я просто жёлтая иволга

глазастый детёныш сайгака

жук, которого ты боишься встретить в траве

сердце из гипса

зелёная веточка лавра

дзёси икита, 2020


ㅤ ㅤ ㅤ ㅤ ㅤ ㅤ ㅤ ㅤ ㅤ ㅤ ㅤ ✶


Концепцию ада как субъективной сферы сознания они проходили на первом году обучения в средней школе. На вымерших от холода колоннах в инфракрасных сияниях в классе висели кресты, делающие помещение похожим на многоместный следственный изолятор. По субботам Эллиотт надевал уродливые шерстяные свитшоты с черепушками-нитками поверх рубашек и садился за первую парту, чтобы оперировать перед воспитателем каждый раз свежими цитатами, подхваченными из трудов по экзистенциализму, потому что даже в тринадцать находил мало смысла в вещах, которые не являлись непознаваемо-абстрактными; как и полагалось выстраданной симпатии к явлению смерти, она привела его к Камю, а оттуда к Сартру, и он с иронией и готовностью перехватил у учителя вопрос трактовки.

«Ад – это другие».

Каждый раз он выглядел таким гордым, почти качаясь от рессорного подвешивания значимости, золотинками-микроураганами сыплющейся за воротник. В квадратах окон лавировало уханье полярной совы, мягко усмиряющееся под бураном.

Ад – это другие, так подумала Хейден, когда приехала забирать его из больницы; по обросшим стендовыми наклейками проходам тянулся асептический, тошнотворный – неуловимый – шлейф-водянка отлично знакомого коктейля: люцерновой воды, стерильности, отвара медуницы, мороза со снежащихся карнизов цвета яичного желтка вкрутую, с изразцами пятновыводительных венок-затворок. Счастливою случайностью дата выписки совпала с первым за сезон дождей днём, в который бесконечные калорийные тучи, оставив после себя дымку, рассеялись, и сквозь пробоины в вате наконец просочилось ещё не остывшее, траурно-тротуарное солнце-дисфорик – в глазницах форточек серпантином от накаливания блестел зеленистый склон, как паутинных южных созвездий, холмов Тонгасса.

Расплавленная, высь была, казалось, особенно глубокою и голубой в то утро, и меж отдающих хлоркою контражуров пекарен и шкворней засахаренных пищеводов города, кардиограммою выстроенных по горизонту, теплился замшевый микротуман. По палубе клиники сновали капельницы на штативах в авторежиме. С каких-то пор Хейден повадилась искать утешения в хорошей погоде, изучать прогноз, запоминать оттенки на небе.

Во влекомом кровянистою рябью рассвете Эллиотт, как в их первую встречу, запрокинутый силуэтом в средиземноморское тепло отделения терапии, мерно раскуривал электронную сигарету: узоры на его блеюще-отбеленной (прозрачный и грунтово-малиновый) футболке с радужной брошью сплетались в оленят-младенцев с вырванным костным мозгом, бабочек-однодневок, толстобрюхих котят с бантиками, складывались в тряпичные звёздочки. Кто-то обклеил залу отдыха распечатанными летающими тарелками и треугольниками стоп-сигналов; глобус на подоконнике давно выцвел при ультрафиолете, но под него стабильно подкладывали мисочку в форме сердца с овсяным печеньем в шоколадную крошку; Хейден почему-то вспомнила комнату, в которой они давно не жили.

«Чего ты так боишься?» – поскольку маленький Эллиотт стоял к ней спиною, его слившаяся с контурами багряной мебели (в щёлочке висели кенотафы делений кампуса с горшками фикусов-гигантов и сансевиерий) фигура походила на бесформенную чернильную массу больше, чем на нечто живое в казённой ночнушке. «Нет там никаких монстров. Там никого и ничего нет, кроме твоей зимней куртки и старой обуви Патриции. Медиатворцы развивают фобии из ниоткуда и наживаются на таких, как вы». Усыпляющей колыбельной трепетала над темечком портьера, и Эллиотт оборачивался и смотрел на неё, и в исхудалой и разлитой грязно-бурым пятном пашне горели только его белки с сосудами, чуть смытыми: хрупкая по масштабам спальня никогда не напоминала погост так отчётливо, как в этом вычурном ночном мраке.

Из детства помнился вечный май, что разрастался за жалюзи, май – поля стылых в синусите, склизких косточек, разноцветные вертушки в траве, аромат промёрзших изгородей, колонки о шифре Наска на заднем дворе средней школы Анкориджа в газетах, градусная лимфа и по-детски бессмысленное – и бескрайнее – море в варке, – но заколдованный ворожеями-самоубийцами район, на котором опухолью распустился католический приют, даже в памяти был перманентно и удручающе тёмен.

Двенадцатилетний Эллиотт, переставая тереть переносицу, садился рядом, и он подставлял лицо дремуче-немому послемраку, змеящемуся из ночника в виде тыквы, и из-за спины его ветвились щупальцами мерцательные скотомы в визуальном снегу, зной захваченной ду́хами комнаты, отсыревшие венулы коридоров, скапливающиеся синевато-мятными зайчиками в складках кожных тканей, забившиеся в тумбы паучихи, тараканы, трещинки да шрамы, которыми щедро был залит фундамент здания. «Хочешь», он пытался привлечь её уткнутый в колени взгляд, «я расскажу тебе сказку, после которой ты перестанешь бояться монстров?». Тюль занавесок подёргивался, поддаваясь кивку Хейден, потому что всё, чего ей хотелось, это схватиться за предложенную лестницу бегства и выползти из собственного черепа.

И тогда Эллиотт рассказывал ей сказки, наполненные слизью чудовищ из шкафов, кровью, трупами родственников. В четырнадцать он решил покрасить оболочки общей спальни в чёрный; налепить сверху снежинки с Альдебарана. Говорил, что твёрдость обычных материальных объектов вокруг – это следствие запрета Паули и принципа неопределённости Гейзенберга: повседневные разговоры с ним превращались в сеансы экзистенциальной психотерапии. Пускаться в вихрь честности было немного страшно, вот так, с разбегу. Не зная толком, что честность из себя представляет.

Воспоминание сильно размылось в рассудке, отдающее горечью быстрого приготовления.

Эллиотт давно перестал заниматься творчеством, исколол все жемчужные ушные хрящи и выкрасился в розовый. В косматой отмели лавы с люстр проглядывались кусками его взрослые руки, облепленные бинтами-циркулярами, зажавшие пальцами сигарету, а ещё множество разбегающихся массивных колец – с лягушками, с ландышами, с лунным месяцем, с соцветиями васильков, – догорали сверхновыми где-то уже во тьме реанимационного полумрака. И Хейден пошла на едкий розовый, к синтезированному дыму, будто по верёвочному мосту над пропастью в саже, сквозь воздушную квантовую механику и электрические щитки, будто на сигнал маяка, пока её не съела полоса рубцов искусственного освещения.

Жгучая приторность близости раскатилась по телу уже в салоне машины. «Два месяца ждал, когда смогу сделать это», прохрипел Эллиотт, затягиваясь во взбудораженном воздухе, зазвенели звёздочки на его пятнистой футболке, похожие на когти плюща.

– Хочешь заехать в секонд? – спросила Хейден, рискнув без сноровки перепрыгнуть никогда прежде не преодолеваемую преграду, потому что не переставала удерживать на прицеле осознание того, что Эллиотт заблаговременно избавился от девяти десятков процентов своего гардероба, и что помимо истончившейся и севшей толстовки с эмблемой одного из альбомов Pink Floyd и савана лежалых колеблющихся радиоактивов в их доме от него ничего не осталось.

Она не могла засыпать по ночам и ложилась к рассвету, сжимая толстовку в руках, и ей снились их вылазки на материк и поиски «клёвой» одежды в длинных нитеобразных магазинах, клешни торговых комплексов, что походили на скопления брусков подёрнутой эпидемией горной слюды, многоглазая глубь за вращающимися дверцами развлекательных центров, а когда она просыпалась, пропущенный призмою луч на принте втыкался в сетчатку. Хотелось спросить у Эллиотта: а тебе снятся люди из нашей новой жизни? Тебе снится Стикс, его сувенирная лавка, Чоль и то, как мы зависаем с ним в караоке-барах на Дни Благодарения? Может, медсёстры, или наши соседи, которые ненавидят всех, может, рыбаки, которые утягивают тебя выпивать по выходным, но чьи фамилии ты никак не можешь запомнить? Ей снилось только прошлое: коридоры приюта детей-ангиаков иногда мутировали в коридоры ночного клуба, холмового домика или частной клиники, но Эллиотт везде оставался одинаковым, сросшимся с ней внутренностями в одну из канцерогенных и неопознанных развилок, сидящим в той же дырявой лодке. В кошмарах они в основном ссорились по бытовым поводам или лежали рядом друг с другом на грязной кровати с простынью, не стиранной месяцами.

– Ну-у, – сначала протянул, а потом задумался Эллиотт, уже не глядя на Хейден – только мимо, в высь, забинтованую облаками и муссонами, и ранка на щеке пропала в полумгле, зато сверкнула радуга на сердце, из которой посыпались крошечные привидешки. – Не сейчас, цыплёнок. Прости.

Хейден уставилась на крупянистый парусник острова – полтергейст больницы, будто космический шаттл, покрытый мозаикой апплике, напротив которой они стояли. Поймала химозно-никотиновый выдох в профиль – гром токсина угрожал высосать всё дыхание из желудочков и предсердий парковки, – но не двинулась и не отвернулась, упорно дожидаясь продолжения, которого не последовало. Слипшиеся до закупорки нейрохимические тропинки позволяли ей распознать, а затем разделить подавленность, охватившую Эллиотта при перешагивании порога клиники: это была та сокровенная и уязвимая взволнованность, которую Хейден ощущала в нём, когда они впервые побывали в застроенных высотками районах Лос-Анджелеса, лавировали меж медвяных зернохранилищ, галерей, поросших терновником, водонапорных башен, складывающихся в спиралях митрального клапана Тихого океана в пробковые червоточины на пейзаже, и заброшенных музеев (всего, что, казалось ей, обязано было понравиться Эллиотту); это была та причина, по которой спустя месяцы рассматривание небоскрёбов Калифорнии даже на фотографиях стало доставлять физический дискомфорт, хотя она любила Калифорнию и любила небоскрёбы, любила то, как серостеклянные махины шатаются под её пальцем при попытке увеличить изображение. Эта первопричина была неявна и оттого откровенна, – и, вероятно, не могла концептуально не разочаровывать, пускай и только подспудно, вынуждая медлить с её признанием.