Курбский наклонил голову, голос его звучал измученно глухо:

«Я буду обличать тебя на Страшном суде и здесь тоже, я призываю на помощь против тебя Божию Матерь, всех святых и покровителя рода моего, праведного князя Федора Ростиславовича Смоленского».

Курбский перекрестился, поклонился на восток, с которого все шире и шире вставало легчайшее сияние восхода; только в зените бледнели еще мелкие звезды, листья в саду стали видимы, четки, они отяжелели от росы; в розоватом тумане истаивали, пропадали два внимательных черных зрачка, и вслед им Курбский послал последнее и самое для них непереносимое:

«Знаю я из Священного Писания, что послан уже на нас дьяволом зачатый в прелюбодействе губитель – Антихрист. Не от него ли советник твой, тоже зачатый в прелюбодеянии? Не он ли шепчет в уши твои клевету и проливает кровь невинных? По делам он – Антихрист, а ты прижал его к своему сердцу… А ты сам кто? Подумай, не вошел ли в тебя он, имени которого не хочу повторять… Законом же и в храм таких не допускают, Иван. Страшно мне, и тоска моя не знает исхода, и призываю я тебя на суд!»


Зрачки – две черные дыры в чужую душу – растаяли в рассвете, Андрей сел, уронил голову. «Но пусть и все государи, народы, потомки даже знают его вину!» – подумал он и выпрямился.

Когда ранним утром Васька Шибанов просунул голову в спальню, Курбский дописывал: «Писано в городе Вольмаре, владении государя моего Сигизмунда-Августа, года от Рождества Христова 1564, июля третьего дня».

Василию Шибанову было под сорок, и вид у него был мужицкий и суровый, но на ногу он был легок и в седле не знал усталости. Был он у Курбского стремянным с детства. Когда он просунул голову в спальню князя, было уже светло, и мысль Курбского от письма, только что написанного, перешла к мысли о том, кто доставит такое письмо Ивану Грозному. Никто.

– Василий, – сказал Курбский, – пойди сюда.

Он смотрел в простые и твердые глаза стремянного, на его жилистую шею под раскрытой рубахой, на его всклокоченную со сна голову и не мог сказать того, что хотел: здесь, в Ливонии, не было с ним человека роднее. Но надо было себя пересилить, как и раньше, на войне, пересиливал, и он сказал:

– Василий! Эту грамоту отвезешь в Москву царю Ивану. Не испугаешься?

Курбскому стало стыдно: не надо было так спрашивать.

– Отвезу, – сказал Шибанов и сжал толстые губы. Глаза его посуровели.

– Надо, чтобы письмо это в руки царя попало. Переоденься мужиком, переедешь рубеж – езжай лесами, тропами, а в Москве тайно его подкинь царю в палаты, в Кремль, либо в другое место, где он будет, или еще что придумай… – Курбский говорил это запинаясь, хмурясь. – Понял? А на обратном пути заезжай в Псково-Печерский монастырь, попроси у игумена денег взаймы для меня, триста-четыреста рублей, скажи, как получу после похода поместье, так и отдам с лихвой. Да пусть не боятся войны – я их монастырь Литве разорять не дам. Ну?

Шибанов молча кивнул.

– Иди соберись, в ночь выедешь, до рубежа тебя конные проводят, покажут, где переходить. Ну?

Шибанов переступил, вытер рот, поправил ворот рубахи.

– А можно мне, – спросил, смущаясь, – в Коломенское заехать? Там сестра моя, сирота, в услужении живет, дак я ей кой-чего оставлю…

– Смотри, не опознали бы тебя там! – сказал Курбский. – Сам знаешь, что тогда… – И он потупился.

– Князь! – ответил Шибанов хрипло. – Ты не думай чего… того самого… письмо твое довезу, доставлю, ты не думай так-то…

Курбский быстро на него глянул:

– Царю письмо-то, Васька. Самому. Понял?

– Понял, – понижая голос, сказал Шибанов и поклонился в пояс, пальцами тронул пол.