– Годунов здесь? Позови. И принеси сбитня горячего. Быстро!
Он сел, задумался: «Нет, Ангела страшного обмануть нельзя – я исполню обещанное, если такова воля Божия. Но людей для пользы власти нашей обманывать не грех, а не то они раньше времени истребят и меня, и друг друга». Поэтому он сказал вошедшему Борису Годунову – постельничему и начальнику его, царя, личного сыска:
– Собрались, кому велел?
– Да, государь. Ждут.
– Пусть идут спать – из-за Андрейки-беглеца нечего шум разводить. Стражу удвоили? Кем?
– Удвоили. Во дворе Басманова сотня. А здесь, в сенях, я своих поставил да дворян Юрьева и Плещеева.
– Хорошо, Борис. – Иван Васильевич отпил два больших глотка горячего сбитня, подумал. Годунов пытливо посмотрел на его измученное, но спокойное лицо и потупился. – Главное, Борис, поставь тайный глаз за князьями Александром Горбатым, Иваном Сухим, Димитрием Шевыревым, Петром Горянским… Да и за Суздальскими надо бы…
Годунов начал понимать мысль царя.
– А ближних и слуг Андрея Курбского, скажи Малюте, ночью возьмите. – Иван помолчал. – Семью тоже… Перехитрил он нас, собака! – Но в голосе не было злобы. – Пошли в Юрьев Морозова со стрельцами – смените гарнизон. Федьку Бутурлина привезите в Москву.
Иван Васильевич говорил все это тихим, но твердым голосом, он старался ничем не выдать того мерзкого ужаса неминуемой животной смерти, который вошел в него и так и остался, еще давит стылым комом. «Я велю написать канон Ангелу грозному, безымянному… Он принял мой дар…»
– Ступай, Борис, а мне пошли отца Афанасия.
Годунов поклонился и вышел. Иван лег, накрылся мехом, поджал коленки, отогреваясь. «Князья, княжата… – подумал он устало. – Пусть грызут друг друга – уйду…» В этом решении было и облегчение, и пустота бессмыслицы какой-то: зачем же тогда все, что он сделал для Руси, и преступного тоже? Но думать сейчас он не мог – его точно избили и бросили на дороге полуживого. Лицо в лампадном свете казалось больным, желтым, во впадинах копились лиловатые тени. Вошедший иеромонах Афанасий, духовник царя, постоял, прислушиваясь к хриплому дыханию. Иван простонал во сне, повернулся на бок. Афанасий покачал головой, перекрестил его и неуклюже, широко шагая, на цыпочках вышел из опочивальни.
Ночь майская кончалась, она была прохладной и душистой: черемуха зацвела. Иван спал, но во многих домах Москвы не спали: от Басманова пошел слух, что царя хотели извести зельем и что скоро будет розыск и справедливый суд, потому что если Курбский, высоко вознесенный, изменил, то чего ждать от тех, кто в опале или обижен?
Облака рассветные тонули в серой реке, кончали щелкать соловьи в рощах и садах, а люди шептались, качали головами, иные молились, а еще некоторые, узнав о бегстве Курбского, прощались с женами и детьми. Один Алексей Басманов, которого ненавидели все его прежние друзья-бояре, был рад и почти не скрывал этого.
5
Андрей Курбский знал, что самые близкие его – заложники. Сын, мать, жена. И страшнее – могут их заморить. Старуху, ребенка. И женщину – простодушную, глуповатую, ревнивую и по-детски обидчивую; вечно что-то болело у нее, и видел он ее редко, а не скучал, но сейчас именно это простодушие и полная невиновность жены Ирины, ее круглое румяное лицо и смешные вопросы, ее утренний чай в липовом саду, когда осы кружатся над вареньем, ее смех без причины – все это вызывало вновь тяжелую ненависть к Ивану Васильевичу Московскому. Это было чувство постоянное, чугунное, и Курбский не хотел от него избавляться; теперь, когда эти три лица стояли перед ним в застывших, как лед, слезах – сын, мать, жена, – он хотел одного: скорее выступить в поход, чтобы не думать, а мстить.