Старый Рёшляйн всегда говорил «con Embryo» вместо «con brio» и всякий раз заново смеялся своей изношенной шутке. Блеял как коза. Старый Рёшляйн…
Додумать мысль до конца.
Если бы это было так, если бы это действительно было так, то я должен был до этого умереть. Тогда Андерсена больше нет в живых.
По крайней мере, это было бы логичным. Родился в 1898 году, последний раз родился, средняя продолжительность жизни, скажем, шестьдесят пять лет – это значило бы, что между кончиной и новым началом прошло, может быть, полвека.
Что могло произойти за это время? Только аргумента ради.
Если память привязана к душе, а не к телу, тогда воспоминания между одной жизнью и следующей всякий раз должны были бы стираться. Потому что иначе существования бы перепутались.
В монастырях средневековья – мы однажды обосновались в таком, потому что там были уже готовые камеры-кельи, – в писчих помещениях этого монастыря когда-то были специалисты, которые умели счищать с пергаментов написанное, выщелачивать чернила или выжигать их или как уж там, чтобы снова было куда записывать новые тексты. Когда всё уже исписано, ничего нового не запишешь. Бойтлин приходял в ярость, если на классной доске после тряпки ещё оставались следы ненужных предыдущих записей.
Должен быть какой-то механизм, устройство, машина, верховная власть, которая проводит тот же процесс над душами умерших. Измельчитель бумаги, уничтожитель воспоминаний.
Если действительно всё протекало таким образом, только аргумента ради, то почему это не сработало в моём случае? Это непорядок, что я помню себя. Я должен быть чистым холстом, ожидающим первых прикосновений кисти. Я имею на это право.
Я не должен бы знать даже, что такое холст.
И почему, если уж я себя помню, то почему только до того момента, когда я стал Андерсеном? Почему одна часть стёрта бесследно, а другая нет?
Вот как можно было бы это связать:
Я тогда твёрдо вознамерился спрятать всё, что было до Андерсена, заставить окончательно исчезнуть, даже от меня самого. Неужто мне это так хорошо удалось? Может, я потому и помню эту свою жизнь, что в последней жизни так основательно её забыл?
Это было бы представимо.
Потом мои воспоминания не были стёрты потому, что они их не нашли. Кто бы там ни были эти «они». Ангелы, черти, инопланетяне. Может, всего лишь машина, обслуживаемая приспешниками забвения. Стоят у конвейера душ и начисто отдраивают память. Андерсена они соскребли, счистили, смели прочь, измельчили его обломки, сожгли, растворили в кислотной ванне. От Андерсена не осталось ничего.
Но то, что было раньше, в то время, когда я носил совсем другое имя и вёл совсем другую жизнь, от них ускользнуло. Поэтому оно всё ещё прочно прилеплено к моей душе, как нагар на сковородке. Оно всё ещё часть меня, хотя ему уже давно нельзя быть частью меня.
Это представимо.
Если допустить, что моё Я, рождённое в 1898 году, дожило до семидесяти лет, да пусть всего до шестидесяти, то у него были в запасе целые десятилетия, чтобы упрятать все воспоминания о его изначальном существовании. Само знание о том, что вообще есть такой тайник. У меня было потом достаточно времени, чтобы нагромоздить сверху другие, искусственные воспоминания. Как заваливают труп ветками и листвой.
Поэтому они не заметили, что тут есть ещё что-то другое. Поэтому они не ликвидировали его, и поэтому я всё ещё помню его.
Тогда как от Андерсена осталось только то, что я замышлял о нём, прежде чем стать им.
Это на меня похоже: врать я всегда умел очень хорошо.
И теперь должен вспоминать, что когда-то был тем, кто наводил страх на других. Кто чего-то добился. А что я теперь?