– Да, и верно. Тор не одобрит, завтра ведь день твоих совершенных лет, – в чистом, пронзительно-голубом небе, без явного облака или еще какой летучей дряни, громыхнуло: негромко, но увесисто. Одинссон, которого еще зовут Айэке, прислушался и согласился с наставляющим сына мохнатым отцом.

– Что ты ел сегодня? – спросил отец с подвохом, но я знал верный и правдивый ответ.

– Ничего, отец. Миску простой воды поутру, и такую же миску, но с водой подсоленной, в полдень, ни словом не солгал я, и добавил, – ужинать тоже буду водой, уже совсем соленой.

– Это тебе нужно, сын, – напомнил отец. – Ты не маленький, сам понимаешь, лгать перед лицом любопытных асов не следует и попросту стыдно.

– Да, – я согласился, но головы не наклонил: стыда не испытывал, вины за собой не знал, в глаза смотрел прямо.

Разговор наш прервали.

– Аахаааэээхээй! – донесся крик. Кричал, верно, сторож.

Сторож стоял на верхней площадке смотровой башни, что выстроена высотой в целый стайнкаст: она одна, из всех защитных построек, уже сложена из местного серого камня. Случись что, такую башню не сломать, да и сжечь получится не вдруг: мало того, что камень прочен и не особенно горюч сам по себе, так еще и сотворено у ее подножия доброе, дозволенное колдовство. Теперь башню нипочем не снести: зря, что ли, в основание заложили тушу жертвенного барана?

Сегодня на башне стоит Сигурд Улавссон: не брат мне, но просто сын еще одного Улава, того, что прозван Рваное Ухо – пусть и не может быть у рыболюда ушей. Впрочем, это отдельная история, отдельная и славная, и ее я расскажу как-нибудь потом.

Первое дело у Сигурда – смотреть. Глаза у него чисто отцовские, огромные и навыкате, и видит он ими даже сквозь толщу вод – потому и на суше взор его остер и зрит сокрытое вдали.

Смотрит Сигурд в открытые воды вика, иногда поглядывая на просмоленный сруб, нарочно поставленный на недальнем утесе. Если сруб этот не горит, и дым над срубом не поднимается – это видно даже нам, из самой середины Исафьордюра и безо всякого Сигурда – значит, никто не пытается скрытно приблизиться по суше, а с моря и вовсе не подойти скрытно. Потому, что ладья, незаметно плывущая под водой, делает это только в сторону дна.

Второе дело у Сигурда – орать. Орет Сигурд громко и очень мерзко, сам он, правда, называет это песней. Просто песней, не Песнью – при звуках ее гальдур не колышется и не сгущается. И, хотя крик этот не волшебный, его слышат все, вот как он громок!

Крик – это хорошо. Если бы видел Сигурд что-то плохое, вместо голоса звучал бы большой рог неведомого зверя, накрепко вмурованный в площадку на самом верху дозорной башни.

Еще не лаяли собаки и не бегали заполошно куры – дурные-то дурные, но всякую беду глупые птицы чуют намного лучше, чем человек. Потому даже мертвые пернатые могут принести колдовскую пользу: на их костях гадают на беду и ненастье.

– Друзьяаааааа идуууут! – надрывался тем временем Сигурд. – Лаааадьяаааа с моряааа!

– Пойдем, – Улав, сын Аудуна, совсем было собрался погладить меня по голове, но вдруг будто вспомнил что-то, и вместо того потрепал по плечу. – Пойдем, Амлет Улавссон, встретим первых гостей.

Мы и пошли.

Сначала вышли со двора: сообразительный трэль немедленно затворил за нами калитку. Нет в городе чужих, и воровать у нас не принято, но порядок должен быть, порядок, заповеданный могучими асами: дверь – закрой!

Дорога, утоптанная и покрытая от грязи толстыми древесными плахами, ведет сначала на тинг (в обычное время на этой же площади торгуют и ругаются), потом же, миновав широкое место, одевается камнем и спускается с пригорка к воротам, поставленным в крепкой стене. Идет она, как и положено, наискось, образуя два изогнутых колена – так сделано для того, чтобы враг, если и сломает ворота, увяз в изгибах пути, да и остался в них навсегда.