Так прошли три недели ухаживаний. Никитка давно изголодался по ласкам самого примитивного свойства, а возлюбленной – всё нипочём: в лобик кавалера чмокнет, трепетно дрожащую длань его с задницы своей округлой, жаром пышущей уберёт, намятую грудь аккуратную в лиф обратно заправит, смутится, носопыркой задёргает, глазки карие закатит, локон каштановый на тонкий пальчик намотает и… Чао, бамбино, сорри!

Никитке всё чаще стало приходить в голову, что пора бы положить этой пытке конец, и он, отбросив стеснительность, решился. Без обиняков, но предельно тактично Ермолаев намекнул избраннице на логическое продолжение отношений:

– Кассиопея, рыба моя, как ты полагаешь, не пора ли нам сойтись поближе? – нотки детской наивности в речах неудовлетворённого воздыхателя, видимо, должны были свидетельствовать о чистоте его помыслов. – А то уже по лбу долбит так, что мочи нет никакой, право слово!

– Никитушка, свет мой солнышко! – ответствовала ему по-старомодному зазноба. – Соколик ты мой грешненький! Коли рёбрышком таким вопросик ставишь, знать, взаправду, засвербело тебе аки кролику.

– Во-во, именно, ушастому такому кролику! – приставил к голове ладошки Никита Тимофеевич. Потом мгновенно опустил руки вниз и, дабы ещё сильнее подчеркнуть охватившее его отчаяние, укоризненно вывалил из спортивных штанов своё обезумевшее от длительного простоя хозяйство. – Подивись… Вот ведь рефлексы окаянные!

– О’кей! В смысле, ладушки!! Быть по-твоему!!! – согласилась Бирюлёва-Ясенева, взяла с полки стакан, подошла к крану, налила воды. – Охлади пока милёнка своего непокорного. Суй в стаканчик, суй. Вот так, ага. Да не теребунькай ты его! Слушай меня лучше и не перебивай!

– Б-р-р-р! Ледяная, будто колодезная, – поёжился Никитка. – Озябну.

– Не бойся, не застудишь. А водица – артезианская. Глубина скважины – триста двенадцать метров, – педантично уточнила Кассиопея Игоревна, укуталась в плед и, дабы, поддавшись искушению, не начудить прямо тут чего развратного, а потом под образами не замаливать, на всякий случай отвернулась к окну. Во дворе, свят-свят, у мусорных баков совокуплялись дворняги. – Тьфу! Паскудство сплошное! Так вот… На версте двадцать третьей по шоссе стремительному владею я теремом чудесным со всеми бытовыми премудростями. От муженька покойного, сказочника, достался. Он там за гонорары щедрые образы литературные создавал для детей и юношества, а я редактировала. Отсюда и привычка моя гадская строить фразы вот так, по-дебильному. Хочу пригласить тебя на шабаш загородный в день недели седьмой в минут сорок пять часа, следующего за одиннадцатью. На воздухе свежем и колдырится слаще, и любится чаще. Как тебе мысль моя? Разумная?

– Главное, нетривиальная, – язвительно рассудил Никита Тимофеевич и, всё более перенимая речевую манеру собеседницы, поинтересовался. – А нельзя сегодня в мешке городском, каменном оскоромиться, а опосля на хате твоей разухабиться?

– Нельзя.

– Почему?

– Нельзя, и всё.

– Аргументированно. Ладно. Понял.

– Молодец.

– Только вот, когда и во сколько приехать, я так и не уловил.

– В воскресенье. Без пятнадцати двенадцать.

– А-а-а…

– Бестолочь! – молвила Кассиопея Игоревна и вдруг заломила руки. – Ах, оставь меня теперь!! Ах, оставь, человече развратный!!!


Томимый бабочками в животе, словно сбрендившая от любви старшеклассница, Никита Тимофеевич в субботу вечером так и не заснул. Перед глазами только и делали, что мелькали голые бабы в обнимку с фольклорной нечистью.

– Фу, – мужчина сел в потной постели, измятой в бессоннице. – Поеду-ка прямо сейчас к матери. Дров ей на зиму нарублю. От нее – сразу в гости к Игоревне. А то, неровен час, поллюциями изойду.