– Тряхнуть бы, да нечем.

Университет был просторным и складчатым, там было где спрятаться, ой было где: Ифемелу не ощущала, что чужая здесь, поскольку был широкий выбор, с чем сродняться. Обинзе пошучивал, какая она уже популярная: у нее в комнате даже в первом семестре толпился народ, мальчики с последнего курса заглядывали, рвались испытать удачу, пусть и висел у нее над подушкой громадный фотопортрет Обинзе. Эти ребята ее забавляли. Приходили, усаживались к ней на кровать и торжественно предлагали «показать ей студгородок», и она воображала, как те же самые слова в том же тоне они адресовали первокурснице в соседней комнате. Один, впрочем, был иным. Звали его Одеин. Его к ней в комнату занесло не лихорадкой первого семестра: он пришел обсудить с ее соседками дела студсоюза и после заглядывал навестить ее, поздороваться, иногда приносил с собой суйю, горячую, острую, обернутую промасленной газетой. Его общественничество удивляло Ифемелу: слишком он благовоспитанный, слишком крутой для студсоюза, – но это ее и впечатляло. У него были толстые, безупречно очерченные губы, одинаковые по толщине, что верхняя, что нижняя, губы вдумчивые и одновременно чувственные, и, когда он говорил: «Если студенты не объединены, нас никто не будет слушать», Ифемелу воображала, как целует его, в том же смысле, в каком она представляла себе что угодно, чем наверняка не стала бы заниматься. Это из-за него она участвовала в демонстрации – и втянула Обинзе к тому же. Они выкрикивали: «Ни света! Ни воды!» и «Ректор козел!» – и оказались в конце концов вместе с ревущей толпой перед домом ректора. Били бутылки, подожгли чью-то машину, и тогда появился ректор – крошечный, втиснутый между двумя телохранителями – и заговорил в пастельных тонах.

Позднее мама Обинзе сказала:

– Я понимаю беды студентов, но мы – не враги. Враги – военные. Они нам месяцами зарплату не выдают. Как можно учить, если есть нечего?

Позднее по студгородку разлетелась новость, что преподаватели объявили забастовку, студенты собрались в фойе общежития, щетинясь от известного и неведомого. Всё правда, подтвердил завобщежитием, все вздохнули, осмысляя внезапные нежеланные каникулы, и разошлись по своим комнатам – собирать вещи: общежитие назавтра закроют. Ифемелу услышала, как одна девушка рядом сказала:

– У меня нет десяти кобо домой доехать.

* * *

Забастовка затянулась. Ползли недели. Ифемелу, взвинченная, не находила себе места, каждый день слушала новости, надеясь узнать, что забастовка окончена. Обинзе звонил ей через Раньинудо: Ифемелу приходила за несколько минут до времени разговора и сидела у серого дискового аппарата, дожидаясь звонка. Она ощущала себя отрезанной от него, они жили и дышали в разных пространствах, он скучал и унывал в Нсукке, она скучала и унывала в Лагосе, и все прокисало от безделья. Жизнь стала скучным, затянутым фильмом. Мама спрашивала, не хочет ли Ифемелу ходить на занятия по шитью при церкви, чтобы хоть чем-то заняться, а отец сказал, что из-за таких вот бесконечных университетских забастовок молодежь подается в вооруженные бандиты. Забастовка стала общенародной, все друзья Ифемелу разъехались по домам, даже Кайоде – он вернулся на каникулы из своего американского университета. Она ходила по гостям и вечеринкам и жалела, что Обинзе не в Лагосе. Иногда Одеин, у которого была машина, забирал ее и катал, куда ей надо.

– Везет этому твоему другу, – говорил он, Ифемелу смеялась, заигрывала с ним. Все еще воображала, как это – целоваться с этим волооким, толстогубым Одеином.

Как-то раз в выходные Обинзе приехал и поселился у Кайоде.