До детей дошло наконец, что Уильяму удалось найти что-то особенное, совершенно необыкновенное, недоступное им, и теперь – наравне с презрением – их охватила жуткая зависть.

– Вы не ослышались, друзья! – неистовствовал учитель. – Корабль однажды видел его кошмарные пучины, и горе тому заложнику праздности, кому доведется узреть их своими глазами! Не примет его остров Америго! Не найдут его высшие Блага и наслаждения! Не познать ему вечную радость!

Дети перестали шушукаться, почуяв угрозу; их зависть тотчас угасла. На берегу Парка стало очень тихо. Только певчие птицы в лесу, прежде заглушенные толпой, не могли умолкнуть, – но людям не было до них никакого дела. И меньше всех это пение заботило учителя, который выдвинул пленника вперед, налегши на его плечи, – словно для похвалы за какой-нибудь образцовый поступок, – и вновь начал говорить, сдержанно и ясно:

– Слушай меня внимательно, маленький пассажир, ибо сегодня я – твой Господин, моими устами тебя наставляют Создатели. Верни цветы на место, где украл их! Верни сейчас же, и не вздумай ослушаться своего учителя, иначе не сойдешь на этот берег завтра!

И он резко выпустил Уильяма. Тот от неожиданности зашатался и, чтобы не очутиться на четвереньках, поспешил сделать несколько неуклюжих шагов по направлению к толпе. Ученики захихикали и опять зашептались; они остались довольны тем, что учительский гнев в конце концов настиг не их стриженые головы, а зарвавшегося лохмача. Уильям отвел глаза, чтобы не видеть восторженных лиц, и немного потыкал носком башмака песок, и оценил размер и глубину появившихся ямок: он ждал мгновения, когда все – и учитель тоже – отвернутся и можно будет спокойно, без слез, нырнуть в заросли. Увы, дети не торопились расходиться по своим делам – как же, тут еще было на что посмотреть! Тогда мальчик решил проверить цветы; удивительно, но их ломкие стебли не пострадали, только малость наклонились вбок. Вспухшие глаза продолжали избегать кого бы то ни было – чего бы это ни стоило.

Учитель глядел на него в упор, недоумевая, откуда взялось такое возмутительное пренебрежение к его призывам, а когда тот повернулся уже с послушным намерением двинуться назад к стене деревьев, вскинул правую руку.

– Спасайся, мальчик, спасайся! Отвергни зов праздного искушения!

Тут Уильям поднял глаза – и встретил суровый, не знающий пощады взгляд, осуждающий его, подавляющий его; он не успел включиться в игру, но уже проигрывал! И снова навернулись слезы, а взгляд еще привязывал его к себе, хотя застывшая в воздухе рука приказывала бежать опрометью в лес!

Взгляд велел ему обернуться к толпе.

И Уильям так и поступил.

Множество смеющихся, торжествующих глаз, устремленное на его всклокоченные волосы, на грязные и мокрые щеки, на потрепанный белый пиджачок и испещренные обрывками листвы чулки, смяло его окончательно. Он пискнул раз-другой, потом часто засопел и захлюпал носом, и скоро это уже напоминало настоящий рев. Учитель, хотя и не смеялся, не выражал ни тени сочувствия, а лишь вытягивал руку – словно высокая статуя у школьных дверей.

Уильям, конечно, мог бы и улизнуть сейчас домой, чтобы им больше не было так весело, но ворота Парка были закрыты. И дома его никто не ждал; мама, даже если бы возвратилась раньше, немедленно заставила бы объясняться, – а ведь она так рада тому, что он здесь, в Парке! И герр Левский, отвечавший уже на робкие возражения мальчика назидательными оплеухами, вдруг издал у него в голове такой оглушительный рык, что Уильям перестал слышать собственные всхлипывания. Пропал и хохот детей, и он бросился бежать изо всей мочи в лесную гущу.