Услышав о его намерении, Макарцев покрестил себе грудь с шелковым галстуком, а Голосевич отложил вилку с воздетым на нее ломтем красной рыбы.

– Место это, Петр Степанович, поистине святое, делающее наш край в некотором роде духовным центром России, – произнес Макарцев. Его глаза еще больше провалились в глубь глазниц и оттуда страстно и иконописно мерцали. – Старец Тимофей, о котором вы упомянули, страстотерпец, умученный жидами, является адамантом духа и чудесной розой в мученическом венце наших русских святых.

Макарцев перекрестился, твердо ударив щепотью лоб у основания пробора. Голосевич и Степов осенили себя, и все трое некоторое время молчали, словно читали неслышную молитву.

– Почему до сих пор мы так мало слышали о чудесном старце? – с наигранным изумлением и едва заметной иронией спросил Зеркальцев, наслаждаясь дизайном их разговора, столь отличного от недавних московских анекдотов и сплетен.

– Старец Тимофей. Царство Небесное, – перекрестился Макарцев, – лежал на одре двадцать лет, и к нему за помощью приходили люди аж из Сибири. Все его вопрошали, и никто не уходил без ответа. К нему приехал на исповедь последний государь император Николай Александрович. Старец воскликнул: «Не ты, а икона твоя явилась!» – и упал без чувств. Когда через три дня очнулся, на теле его были раны, как от пуль. Господь открыл Тимофею, что царь будет застрелен из револьверов и причислен к лику святых.

Зеркальцев думал, как завтра сочетает в своем репортаже рассказ об автомобиле с пророчествами старца, которые привнесут в его сообщение экзотическую прелесть.

– Тимофей говорил про царя, что он пойдет туда, где картошку хранят, а вернется в свинце, в железе, в огне и в сере. Это значит, пойдет в подвал, и убьют его свинцовыми пулями, разрубят железным топором, кинут в костер, окунут в серную кислоту.

Макарцев перекрестился, его губы шевелились в бороде, глаза источали черный болезненный блеск, словно он считывал толкования с невидимой книги и эти толкования раскрывал ему чей-то вещий, неслышный голос.

– Он говорил, явится в России зверь, цветом ржавый, во рту камни, убьет царя, а когда исчахнет, ляжет под камень, который у Белого моря. Это он Ленина предсказал, который был рыжий, как ржавчина, картавил, будто рот голышами набит, а когда умер, его положили в мавзолей из карельского гранита.

Зеркальцев испытал легкое помрачение. Словно в его разуме, отражавшем блистающий, великолепный и нарядный мир, шевельнулось что-то темное, каменное, казавшееся спящим и несуществующим. Эти каменные мертвые глыбы колыхнулись, открывая ход в запечатанные глубины рассудка, из которых повеяло реликтовым холодом.

– После ржавого зверя явится зверь, по роду занятий кузнец. Станет на деревянные колеса железные обода надевать. Имя себе возьмет из Дамаска, и на лбу его число «пять». Это о Сталине пророчество, который имя себе взял от дамасской стали. На лбу у него пятиконечная звезда. На деревянную Россию стал железные обода надевать – строил заводы и армию и всех, как кузнец, заковал в кандалы.

От волхвов, от староверов, от пещерных скрытников, от путаных писаний веяло в этих дремучих толкованиях. Зеркальцев пробовал относиться к ним иронично. Допускал, что его увлекают в занятную, стилизованную под древние сказания игру. Но каменные пласты, спавшие в его рассудке, шевелились, древние дуновения выносили на поверхность проснувшиеся страхи и воспоминания, и сидящий перед ним Макарцев все больше овладевал его волей и разумом.

– На зверя кузнечных дел нападет зверь с обличьем волка. Впереди себя пустит ломаный крест, и этот крест станет Россию сечь и рубить, от нее пол-земли оставит и половину народа. Кузнечный зверь ломаный крест перехватит, концы выправит и направит против волка. И тот отступит, откуда вышел, забьется под землю и там исчахнет, оставит после себя один клык. Понимаете, о чем речь? – строго вопросил Макарцев, деля лоб надвое глубокой складкой.