– Волга – она правда шибко большая? – спросила Аришка, опуская ноги в речку.

– Километра три в широком месте. Мы с отцом переплывали, но около нас она поуже.

– А где теперь твой отец?

– В Перми, в трудовой армии.

– На войне, что ли?

– Нет, там нет фронта. Они лес валят. Живут в бараках. Меня тоже могут туда забрать. После шестнадцати.

– А тебе сколько?

– Пятнадцать с половиной.

– А раньше твой отец кем был?

– Военным был. Но он немец. Он не имеет права идти на фронт.

– А от нашего папки писем восемь месяцев уже нет. Мать говорит, может, уже и косточки сгнили, а мы все ждем. Ты не обижайся на нее. Она теперь никого не любит. Понимаешь?

Аришка смотрела на него так, как, бывало, глядела Ульяна на Кольшу, просившего хлеба и не понимавшего, что нет хлеба, совсем нет.

– Понимаю, – сказал Руди.

Тот день не просто сблизил их, он словно спаял, сплавил, слил их воедино. Работавшие наравне со взрослыми дома и в колхозе Аришка и Руди редко оставались один на один, но и видясь на людях, они делались счастливыми от самой малости, и встречаясь взглядами, они словно бы приникали друг к другу. Случайное прикосновение плеча или локтя наполняло обоих тайной радостью, и день делался праздником, как Пасха или Новый год. И, засыпая вечером, каждый из них будто бы протягивал другому руку, и так – с соединенными мысленно ладонями – они засыпали. Как выжил бы он эти бесконечные месяцы сибирской лютой, голодной зимы, в тоске по дому, по родному городку на Волге, по отцу, могучему, никогда не унывающему старшему лейтенанту Кристиану Коху, который, как узнали они с танте Эммой, умер в этом декабре на лесоповале в бараке где-то под Соликамском. Как выжил бы он, если бы не эта нечаянная первая любовь, не эта смешная, большеротая девчонка, кукушонок.

А Прасковья все не могла успокоиться.

Аришка мыла полы в доме, когда услышала, как мать кричит на весь двор Ульяне:

– Трудится немец твой, а, Уля? Как скипидаром пятки смазал, носится.

– Хозяйский парень, работящий, помогает нам с Тантэмой. И бригадир на него не обижается. Все исполняет. Вчерась Василь Абрамыч отправил его древесину из бора привезти. С осени делянку у Кривого озера напилили и оставили. Я ему тулуп Мишин дала. Мороз-то какой, а у него только пальтецо осеннее.

– Тулуп Мишкин? Мужа, которого они убили!

– Да Родька, что ли, его убил?

Ульяна звала Руди по-русски – Родькой.

– На твоей земле хозяином стал, – покачала головой Прасковья и скорбной походкой направилась в избу.

– Вот дурь-то человеческая… – сокрушенно вздохнула Ульяна. – Он виноват, что без дома остался? Без отца, без матери. Пожалела бы сироту.

– А у нас в каждом доме сирота. Они всех мужиков наших поубивали!

Горько Арише было смотреть, как мать становилась все неистовей и все несчастней в своей ненависти. Она жалела ее и все просила Руди не обижаться.

3. Воздух жизни

– Руди, ты пойдешь? Пойдем на займище? – снова услышал он голос Ариши у себя за спиной.

На Ульянином дворе под навесом сарая Руди чинил мотоцикл. Мотоцикл лежал, а он стоял перед ним на коленях, внимательным цепким взглядом осматривая разобранный двигатель. Части его были разложены на широкой толстой доске, на полу, рядом с мотоциклом.

– Карбюратор… – пробормотал он, – дело в нем, Ариша.

Пахло бензином, налитым в жестяную плошку. Руди промывал в нем некоторые детали. Рубашка почти вылезла из-под широкого армейского ремня, который ему подарил отец, уходя в трудовую армию. Закрученные брюки в пятнах и пятнышках мазута открывали босые ноги.

Мотоцикл Руди обнаружил в биндежке – так называла Ульяна узкую дощатую постройку рядом с сараем. В Энгельсе у отца был почти такой же, и они, оба страстно любившие технику, вместе чинили его при всякой поломке.