Пока компания юнцов расходилась в разные стороны, Бенно поспешно добежал до мрачного старинного дома дядюшки – неуклюжей голландской постройки, совершенно тонувшей в окружающем мраке, с тяжелым навесом и островерхой крышей и окнами, круглые стекла которых были вставлены в жестяную оправу. У входа на медной дощечке значилась надпись: «Цургейден и сыновья», а над воротами красовалась латинская надпись: In Deo spes mea[1].
Таково было мрачное жилище Бенно Цургейдена. В тот вечер ни в одном из окон не виднелось ни признака света: всюду царили темень и тишь. Ни веселое движение на улицах города, ни теплый августовский вечер – ничто, по-видимому, не действовало на обитателей этого мрачного жилища. Все двери были плотно закрыты, и окна завешаны, в окнах не виднелось ни одного горшочка цветов, ни клетки с птичкой, ни одного веселого человеческого лица, как будто все здесь вымерло.
Бенно неслышно прошмыгнул в калитку, тихонько пробрался по двору и осторожно постучался в единственное маленькое подвальное окошечко, откуда выбивался свет.
– Гармс, это я, впусти меня!
– Сейчас, сейчас, мой милый!
Свет в окошечке исчез, и вскоре кто-то осторожно отворил калитку, ведущую во внутренний дворик. Приветливого вида старичок ласково поздоровался с мальчиком и потрепал его по плечу.
– Ну, где же ты сегодня пропадал, голубчик? Ты смотришь что-то совсем невесело?!
Бенно вздохнул.
– Гармс, – сказал он, – мне бы хотелось с полчасика поболтать с тобой!
– Так пойдем со мной, благо старая Маргарита еще не вернулась домой. Скажи мне, что с тобой, мой мальчик?!
– Ничего, Гармс, я вот размышлял сегодня о разных предметах и пришел к убеждению, что мы живем здесь какой-то особой, странной, неестественной жизнью, словом, не так, как другие люди!
Между тем старик ввел своего любимца в низенькую, скромно обставленную комнату, где они уселись друг против друга в покойных старинных креслах у окна.
– Странной, неестественной жизнью говоришь? Ну да, да! – закивал старик. – Для тебя, голубчик, это, конечно, невеселая жизнь! Бабушка и дядюшка – люди старые, к тому же еще болезненные и угрюмые, они не любят слышать чужого голоса, ни видеть чужого лица, а тебя тянет в люди, тебе хочется говорить и смеяться. Только ты не думай об этом, не сокрушайся: ведь скоро для тебя настанет хорошее студенческое время, вольное барское житье в Йене или Гейдельберге, и тогда тебе будет хорошо и никому тебе не надо будет давать отчета, кроме своей совести!
Глаза Бенно блеснули при этом, хотя он недоверчиво покачал головой.
– Едва ли, Гармс, это будет таким счастливым временем для меня! – отвечал он, и лицо его покрылось густым румянцем.
– Черт побери! Да почему же нет? Как будто я не знаю! Господа студенты живут так, как будто весь мир был создан только для них!
– Да, если они богаты, Гармс! Но видишь ли, мой дядя не тратит даже на себя ни одного лишнего пфеннига, и я уверен, будет требовать и от меня, чтобы я жил так же, как он, а ты не можешь себе представить, как бы я желал иметь рапиру, маску, нагрудник, перчатки и…
Старик добродушно засмеялся.
– Ну… ну, – сказал он, – высказывай все, милый мой… что еще?.. А?..
– И верховую лошадь, Гармс! Да, больше всего мне бы хотелось иметь свою верховую лошадь!
– И ничего более? Однако нескромные же у тебя желания! Всего этого ты ни за что в жизни своей не получишь от господина сенатора!
– Вот видишь, Гармс!
– Ничего я не вижу. Наш старикан, – я хотел сказать, его милость, – конечно, подумал бы, узнав о твоих желаниях, что пора запасать тебе местечко в доме умалишенных, – против этого я не спорю, но ты не унывай и не падай духом: ведь, и по ту сторону гор тоже есть люди, и в числе таких маленьких людей есть некто, который тебя очень любит и много о тебе думает. Этот некто – я!