…Цветаева вслушивается: «И сокрылось. Сном сокрылось! Как бы не сокрыла даль…» – о том же стаде… она – вся слух… У Цветаевой образуется мощная фонетическая тяга слова.

Звери вскачь, охотник следом, крупный пот кропит песок.

Трижды обходил в обход их и обскакивал в обскок.

В «Раненом барсе» Цветаева применила особый конструктивный принцип, усиливающий сказанное повторением.

Голоден. Качает усталь.

Кости поскрипом скрипят.

Когтевидные цриапи[111]

Ногу до крови когтят.

Поскрипом – скрипят; когтевидные – когтят.

В этой строфе оба повторяющихся корня – «скрип» и «когт» – аукаются с соседним корнем «кост», что еще более усиливает звуковые эффекты стиха.

Или же: «Холм с холмом, тьма с тьмою смесятся, с горной мглой – долины мгла», «… уж скоро в долах волк с волком заговорит». (Сравните у Лермонтова и от него у Мандельштама: «Звезда с звездой – могучий стык».)

Или:

…У Цветаевой явственна тенденция повторения – точно зеркало ставится перед словом; слово обнаруживает свойство, обратное текучести, – цепкость. // Цветаевский метод не гарантирует желанной точности: ее корнелюбие не может не потянуть от текста, не увести в сторону. Картина рождается как бы из недр самого слова – словно бы заложена в его корне…

У самого Цыбулевского эти корневые гнезда, эти, по прекрасному хлебниковскому выражению, «друзы звучных камней» – явлены ничуть не реже или глуше. Вот лишь немногие примеры. Стихи:

 …Дождись, пока звезда на камне
Забрезжит каменным лучом (с. 5).
 …Эта помесь Европы с Кавказом:
ресторан ли, духан –  не понять.
Этот трепет под трепетным газом
не разъять, не объять, не обнять (с. 6).
 …Ах, передай, но нет, не передашь
тот лес в лесу –  и позже как заране.
В дожди истек забытый на поляне
чернилами чернильный карандаш.
(с. 10, «Коджори», 1)
Ах, боже мой, и все-таки я жил
неизреченно и огня боялся.
И рифмовал счастливый звук: кизил
и палочки кизиловой касался.
И пережил завидную пору –
не шелест ли услышав горний?
Безумные за мной носились корни,
протягивая бедную кору.
(с. 12, «Коджори», 5)
Пришел точильщик в этот дождь несметный,
тот, чьи круги, ты помнишь, не круглы…
(с. 12, «Коджори», 6)
В лесу туман, плывут виденья
под шелест листьев вековой,
то узник или часовой –
ему тепло в тепле забвенья…
(с. 11, «Коджори», 4)
И скрипнул лес, как скрипнула кровать.
Кровать пружинная лесного бога… (с. 14)

Эти десять с лишним примеров корнесловия извлечены мной из первого – по порядку – десятка стихов в книжке Цыбулевского. Многие десятки их насчитывает и прозаическая часть. Таким образом, мы имеем дело не со случайным, а с характерным, даже характернейшим приемом.

В этой связи приведу еще одно мандельштамовское наблюдение:

Здесь разворачивается как бы фехтовальная таблица спряжений, и мы буквально слышим, как глаголы временят[112].

Цыбулевский же, наоборот, держа в напряжении все грамматические парадигмы, менее всего касается глагольных форм (вспомните его отношение ко времени). У него глаголы, собственно, почти не временят, зато усиленно падежат существительные. Его корнелюбие сосредоточено на клавиатурах склонений, родов и чисел, а также смежных частей речи:

…Он застал последний день цветенья. Отцвело, отцвели… (с. 116);…В саду она плывет. Безразлично – съедена, не съедена, съедобна ли… (с. 117); Холмы, полные холмами (с. 122).

Или:

Где ты был, куда ходил – меня спрашивали. В тишину, в тишине, тишиною… (с. 198).

Или:

Так можно дойти до того, что умывальник – умывался (с. 224).

Или:

Мы думаем, дерево – деревянное (придумали эпитет – деревянный). А там буйствуют страсти (с. 249).

Или:

Чайхана, чайхане, чайханою (с. 278); Необычно произносить: пустыня, пустынная – применительно к самой пустыне – словно и не тавтология (с. 239).