Досмотр прост:
ни выдоха, ни вдоха,
а кажется, что губы не мертвы.
Еще немного северного моха,
пожалуйста, еще чуть-чуть листвы!
У неба, неба снившаяся синь.
Носилки не украшенные узки.
…Да, день и ночь тому назад латынь
еще могла торжествовать по-русски.

Или – впечатлительный глас ребенка! О, тифлисское детство! Как забыть тебя?! Как смириться с метаморфозами в сущности и облике любимого города? «Куда же ты, куда же ты, пролетка?»:

Конечно, нет духана[80] углового,
как самого угла –  вокруг все ново,
шарманщик мертв. А все же тень Майдана
в чужой асфальт впечаталася глухо…
Нет ничего от прежнего духана.
Как просто все. Вот юркая старуха –
ей спешно перейти дорогу надо:
купить в жару бутылку лимонада.
Полощутся в стеклянном барабане
обмылки неба бледно-голубые.
Близка основа жизни к серной бане,
явленья безыскусственны и четки.
Без выбора перебирай любые,
как бедные пластмассовые четки.

Пластмасса – вот метина дешевеющего времени. Она появляется – как только возникает нужда друг другу противопоставить ушедшее прошлое и идущее настоящее. Антипод пластмассы и секундант настоящего – керосин[81].

Вот они у барьера:

На Гончарной или на Кувшинной
Смотрит оком мутного стекла
комната над лавкой керосинной,
а напротив винная была.
Как на ум здесь не приходит повесть,
пусть себе уходит в полусон.
Вот те на! Гляди, какая новость:
пронесли пластмассовый бидон.

Вот, кстати, прозаический подстрочник этого стиха:

Почему он не подождал трамвая, а пошел по мосту в такой дождь? Хотел увидеть, как вода падает в воду – дождь в Куру? По мосту прошли разносчик керосина (откуда – куда!) – привидения – с двумя бидонами, профессиональными, настоящими – с неразборчиво выведенной ценой, за ним старуха с рвущимся из рук зонтиком и злобной гримасой самурая… Эти проулки обманчиво тихие на самом деле сравнимы с гигантскою аэродинамической трубою, с таким ревом сыпались по ним поколения друг за другом. И очутился на улице, бывшей Кувшинной или Гончарной. С бьющимся сердцем стоял, смотрел, не отрываясь, на комнату над лавкой керосинной. Он на нее, она на него – подслеповатым окном. Ступеньки вниз. Серьезные основания игры слов. Вход – зевок – зев – Зевс. Бездна. Электрическая лампа в глубине мерцает, как звезда. Как странны эти новые бидоны («Прогулка»).

Приведем с ходу и еще один стих, вышедший из этого же подстрочника:

ЧУГУРЕТИ[82]
Какая тишь! А между тем гурьбой
тут поколенья сыпались, как гунны,
аэродинамической трубой –
в ничто, в какой-то рынок бестархунный[83].
А тявкают потомки тех же псов,
недолговечней детского румянца.
И нет у времени верней часов
геологических –  простого сланца.

Но от воспоминаний исторических, даже геологических, вернемся к воспоминаниям детства, и тотчас же снова выплывают бидон и керосин:

…Уединенье в сто охватов
и треск трескучих хворостин.
Откуда запах горьковатый?
Так мог бы пахнуть керосин.
Ужель Команда Огневая,
Брэдбериевщины фантом?!
Нет, это маме наливает
Наш керосинщик в Наш бидон.
Как он забрел в эпоху газа,
усовершенствованных плит?..

Тоска по преходящему, по уже отошедшему – характернейшая черта Цыбулевского. Не только в тбилисских пенатах, но и в командировочной Москве – ему милей «минувших дней очарованье»:

…В буфет модерный, как салоны «ТУ»,
увязла одинокая свобода
и не вписалась в обстановку ту.
Извозчика б тринадцатого года,
Казанского вокзала пестроту!

Тоску вызывает не только то, что лелеемые его памятью вещи и жизненные атрибуты уходят, но и то, что они воистину забываются, воочию становятся ненужными. Он как бы разрабатывает тютчевскую минорную тему – «…Но для души еще страшнее / Смотреть, как выпирают в ней все лучшие воспоминанья».