– Ничего, изволь, няня, – сказала Ольга Михайловна и, взяв сына к себе на руки, передала его старухе.
Старуха была вне себя от радости: она смеялась, и плакала, и целовала дитя, которое, увидев себя на руках незнакомой женщины, вдруг закричало изо всей мочи.
– Ничего, матушка, ничего, – проговорила няня, качая дитя и приподнимая его, – не беспокойся; уж я знаю, как с детьми обращаться: не первый, слава богу, у меня на руках.
В самом деле, через несколько минут дитя перестало кричать и осталось на руках у торжествовавшей старухи.
– Пойдемте же теперь к крестьянам, голубчики мои, – сказала Прасковья Павловна, обращаясь к сыну и невестке, – они ожидают вас с хлебом-солью; а там, как водится, пройдем в церковь возблагодарить господа бога за ваше счастливое путешествие, да зайдемте, мои родные, на могилу дядюшки поклониться ему: его, нечего сказать, есть чем помянуть: оставил вам состояние богатейшее…
– Да, разумеется, – заметил Петр Александрыч. – Эй, Гришка! пусть карета едет; мы пойдем пешком.
Петр Александрыч подошел к толпе крестьян, ожидавшей его. За ним двинулись все, исключая Филек, Фомок, Дормидошек с их женами и детьми, которые окружили карету своего барина и с диким любопытством рассматривали прибывших из столицы горничную и лакеев.
Петр Александрыч вставил в глаз лорнет и начал осматривать крестьян своих.
Староста подошел к Петру Александрычу с хлебом и солью, низко кланяясь. А за ним также поклонились все крестьяне.
– Эй, любезнейший! – закричал Петр Александрыч управляющему, – возьмите-ка у него хлеб.
Староста отдал хлеб управляющему и поклонился барину своему в ноги.
– Кель табло! Сэ тушан. Не-спа. ма-шер? – произнес Петр Александрыч.
Засим господа, в сопровождении крестьян и дворовых людей, торжественно отправились к церкви. Управляющий, с открытой головой, шел рядом с Петром Александрычем. Несколько крестьянских мальчишек и девчонок, с растрепанными волосами льняного цвета, бежали перед господами задом, выпучив на них глаза, – и Антон, желавший обратить на себя внимание своего нового барина и следовавший тотчас за ним, поймал двух или трех мальчишек за ухо, оттолкнул их в сторону и произнес, нахмурив брови:
– Прочь вы с дороги, замарашки скверные! Господа изволят идти, а они тут под ногами шмыгают.
Прасковья Павловна, шедшая возле своей невестки, вдруг посмотрела на нее с выражением самой искренней нежности, протянула ей руку и сказала:
– Так-то, мой ангел Ольга Михайловна!..
Потом, спустя минуты две, опять обратилась к ней:
– Знаете ли, душенька моя, что у меня в уме вертится?.. Уж вы на меня сердитесь или нет, как хотите, а я не могу. Я буду называть вас, друг мой, просто Оленькой, если вы позволите мне; я буду говорить вам ты, – воля твоя, не могу – веришь ли, к кому у меня сердце лежит, так язык как-то не поворачивается сказать тому человеку вы. У меня, родная моя, сердце открытое, – что на уме, то и на языке, терпеть не могу скрытных. Уж как ты хочешь, милая, а я тебя буду называть ты…
– Мне очень приятно… я вас прошу об этом, – отвечала Ольга Михайловна.
– Спасибо, мой друг, спасибо тебе, – перебила Прасковья Павловна, – я буду уметь ценить твое расположение, поверь мне: я буду к тебе как родная мать, а не как свекровь. У тебя чувства прекрасные, это сейчас видно. Что у тебя будет на сердце – горе или радость, прямо иди к своей маменьке: я разделю все с тобой, мой друг!.. Вот она мне и чужая… – Прасковья Павловна указала на дочь бедных, но благородных родителей, – а она тебе скажет, умею ли я чувствовать… Я всю жизнь свою…
Прасковья Павловна вдруг замолчала и перекрестилась, потому что они подошли уже к самой церковной паперти, где ожидал их священник и дьякон.