– Сладкоежка мой сладенький шоколадик шоколадненький…
Когда же я приготовился распластаться на ней, она остановила меня:
– Нет, хочу как в книжке!
И вскинув ноги, уложила их мне на плечи:
– Правда же они еще красивые?
– Сладость моя, других таких нет! – оглаживал и целовал я их.
– А теперь покажи, как ты меня любишь! – вдоволь насладившись моим восхищением, дала она старт ошеломительному забегу.
И мы побежали. Это был первый раз, когда я с уверенностью мог сказать, что пытался втиснуться в непролазный лаз ее родильного отделения. Неизведанные закоулки отзывались неведомыми ощущениями, и я с наслаждением вглядывался во влажно-розовое, перекошенное жалобным восторгом лицо с кипящими слезной, невыразимой мукой глазами. Когда жалобно стонущая стихия стихла, она спряталась у меня на груди и пробормотала:
– Это было что-то запредельное… Как будто ты к моей смерти прикасался…
Отдохнув, она захотела побрить меня и деловито объявила: «Ты, конечно, догадываешься, что я после этого сделаю!», и я покраснел вместо нее.
– Не волнуйся, я знаю, как этим пользоваться. Я себя уже брила. Просто так, из любопытства, – говорила она, раскладывая бритвенные принадлежности.
Я встал перед ней, и она, опустившись на колени и оглядев мои кущи, заключила:
– Тут без ножниц не обойтись.
Щелк, щелк, щелк – складывали белые пальчики на полотенце черные завитки моих зарослей.
– А теперь пенка… – отложила она ножницы. – О, какой ты забавный! Как подосиновик на снегу! Так, а теперь отодвинем наш любимый грибочек и начнем… Вот так, вот так и вот та-ак… – сгребала она к подножью моего обелиска снежную пену и смывала ее под краном. – Не больно?
Наливаясь тугой распирающей силой и не зная, куда девать глаза, я мотнул головой. Простая на вид процедура оказалась не так проста, и чтобы освободить мой моховик ото мха потребовались время и терпение. Лина приседала, разводила колени, вставала на них, откидывалась на пятки, причудливо изворачивалась, только ведь совершенная конструкция, как ее ни сложи, все равно останется совершенной. Ее сорочка то натягивалась, то распускалась, то опадала, то съезжала к бедрам до мерцающего меж ног откровения. Я как мог терпел, а она бормотала и быстро целовала меня в самое сердце, так что к концу мыльной оперы гриб превратился в звенящую кость. Она обтерла место операции влажной салфеткой, отстранилась и, разложив на краю ванны полотенце, велела на него сесть и развести ноги. Забравшись меж них, ревниво сказала:
– Тебе, конечно, это уже делали…
– Нет, нет, что ты! – замотал я головой.
– Даже если делали, ты ведь все равно не скажешь…
Прикрывшись золотистой россыпью волос, она прикоснулась ко мне электрическими губами и влажной щекоткой быстро и незаметно довела до агонии. Вцепившись в ее волосы и сотрясаемый неукротимой судорогой болезненного восторга, я выталкивал из себя похожий на икоту стон. Она выдоила из меня остатки сгущенки и уселась на мохнатый коврик у меня под ногами.
– Какой-то странный лиловый привкус… Даже не пойму, чем отдает… – облизываясь и причмокивая, сообщила она. – Надо же – первый раз за двадцать лет… А я ведь давно уже хотела… Еще в восемьдесят шестом… И потом много раз… Ну и почему ты мне не разрешал?
– Потому что всегда заботился о твоей чистоте… – пошевелил я бессильными губами.
– А я о твоем удовольствии!
– Это вещи несовместимые…
– Для кого как…
– Господи, знал бы наш сын, чем его родители занимаются! – простонал я.
– Любовью, Юрочка, занимаются, любовью! Не знаю как ты меня, а я тебя люблю до сердечной судороги, до смертельной ревности, до рыдающего самозабвения! Дай бог, чтобы нашего Костика так любили! – встав на колени и неудобно обхватив, прижалась она ко мне, обмякшему. И вдруг вскинув лицо, скорчила смущенную гримаску: – А я тебя нечаянно проглотила… И что теперь будет?