Частые для этого времени года – после Ильина дня – грозы полыхали лишь на далеких черно-синих горизонтах, обрушиваясь изредка и на Подъёлки вспышками молний, громом и сильным проливным дождем.
Среди недели ему понадобилось поехать в город за строительным материалом. Он долго задержался по складам и магазинам и, возвращаясь домой, сильно из-за этого нервничал, мучаясь тем, что надолго оставил Басю и ягнят. Заехав во двор, Мокшин, у которого никак не могло улечься продолжавшееся волнение, которое он не мог понять, вошел в дом, взял, как обычно, хлеб, воду, и пошел в поле.
Было очень тихо. Воздух словно застыл в ожидании очередного ненастья, которое вызревало в сгущающихся лиловых тучах далеко на западе, и там были видны уже рассекающие небо электрические разряды. И сами Подъёлки тоже будто замерли в ожидании грозы; по селу не было слышно ни собак, не видно никого из людей.
Мокшин направился к месту, где утром навязал овцу. Но на подходе не увидел ее, как обычно, издали. Сердце у него учащенно забилось, он побежал, расплескивая воду в ведерке. Наконец, за кустом боярышника увидел ягнят, как-то необычно жавшихся друг к дружке, и Яшку. Овцы не было. Мокшин обернулся вокруг, и вдруг заметил свою веревку. Была она обрезана. Он машинально прошел еще несколько шагов и остолбенел. В траве, сильно вытоптанной и забрызганной кровью, успевшей загустеть и почернеть, лежала серая овечья шкура, и в спешке кем-то выпростанные из туши и брошенные внутренности, которые уже облепили мухи… Мокшин уронил и ведерко, и хлеб… Обернулся назад и уставился вопросительным взглядом на Яшку, словно ожидая от него какого-то ответа. Но тот молчал и смотрел на человека своими козлиными, не моргающими глазами.
– Кто?! – сиплым голосом прохрипел Мокшин. – Его всегда красное лицо теперь было бело, как мел. Под кожей скул нервно перекатывались желваки, плотно сжатые губы сжались в одну скорбную полоску, даже был слышен скрежет зубов из-за сильно сдавленной челюсти.
Человек и козел еще какое-то мгновение смотрели друг на друга. Яшка продолжал молчать, но в его взгляде Мокшину показался немой укор. Мокшин не выдержал и с криком бросился назад в село. Ситцевая рубашка от бега на нем надувалась парусом, но он не чувствовал ни тяжести бега, ни одышки, которые у него обычно возникали при быстром беге. Он и не видел перед собой, и не слышал ничего три сотни метров, что оделяли жуткое место от его дома в Подъёлках. С помутненным взором он остановился только тогда, когда его неожиданно окликнула Сирота, шедшая домой из Красного. Мокшин резко остановился, хотел ответить, но у него так перехватило дыхание, что из груди вырывались только сиплые звуки, и не было возможности разобрать слов. Наконец, он чуть отдышался и рассказал ей об овце. Сирота отступилась от него на шаг и несколько раз перекрестилась, тараща на Мокшина наполненные страхом глаза, и бормоча о какой-то «божьей воле».
– Кто бы это мог сделать? – спросил Мокшин. – Ты была сегодня дома, видела кого постороннего в селе?
– С утра была дома. Потом пошла мыть полы в приход. Вот возвращаюсь. Никого не видела чужих. И грибников сегодня не было.
Мокшин неожиданно сказал:
– А Мишки Урбана в селе не было?
– Был, – ответила она, – но он же свой, не чужой.
Мокшин ее уже не слушал. Он не пошел домой, развернулся и снова побежал, теперь в Красное.
На бег сил не хватало, тогда он переходил на быстрый шаг, сильно и нервно размахивая руками, которые у него, как и ноги, налились железной тяжестью. Он превозмогал ее, стараясь, наоборот, еще крепче сжимать кулаки – так было легче, и все также сдавливать челюсти. Он не смотрел по сторонам, не видел вокруг бескрайнее поле пшеницы, не чувствовал внезапно пронесшегося волной по колосьям сильного ветра, и не ощутил начавшие сильно и резко падать крупные и холодные капли дождя. Его воображение занимала только картина недавно виденного на выгоне. Все остальное сознание, как и окружающая его теперь местность, словно потонуло в сумерках. Временами появлялись какие-то проблески света. Ему даже слышалось блеяние Баси, и он резко оборачивался, но не было никого вокруг. И только уже разошедшийся во всю дождь, промочивший всю одежду, продолжал хлестать Мокшина по лицу, и сильные вспышки молнии освещали ярким светом дорогу, и дрожал вокруг воздух, сотрясаемый резкими и раскатистыми ударами грома. Но его это не пугало, как теперь уже ничего не могло испугать. И даже когда в метре от него в землю ударил разряд молнии, так что вскипела вода в лужице, он лишь запнулся на ходу, и резко остановился, и поднял лицо к небу; хотел машинально перекреститься, поддаваясь, как любой человек, первобытному животному страху то ли перед богом, то ли неизвестностью, царящей в природе, но не смог, так как не был верующим, и получилось, что как-то неуклюже осенил себя кулаком по лбу. В его глазах тут же вспыхнула досада за сделанную глупость. Но Мокшин опять посмотрел вверх будто в последней надежде увидеть там нечто, или услышать что-то вразумительное или успокаивающее, хотя знал, что ничего не увидит и не услышит. И он на самом деле не увидел ничего, кроме стремительно продолжавших нестись очень низко тяжелых туч. Но из их бездонной прорвы ему вдруг почудился голос, твердивший, как и все люди в Подъёлках, что на все на этом свете «воля божья». Он даже улыбнулся чуть-чуть по поводу этого, и сказал вслух: «Оказывается, все так просто. На все есть «воля божья»! – И он стал думать о том, что и он тоже теперь бежит в Красное по «воле божьей», она его туда ведет, и там должно что-то свершиться по «воле божьей», – и это придало ему необыкновенную силу.