Комбат из отпускного настроения ещё не вышел. Он явился в парадной форме и со свету разгрома в полутёмной палатке не разглядел. Он по-стариковски тяжело опустился на стул, рассеянно взял в руки какую-то бумажку, и только тогда почувствовал под собой подозрительную сырость и пальцем нащупал лужу. Он потянул носом воздух и растерялся.
– Что это такое?
– Да вот, – спокойно развёл Валерка руками, – чернила разлил.
Комбат с ужасом посмотрел на ворох фиолетовой бумаги, заглянул, неловко извернувшись, себе за спину и побагровел.
Всё, что кричал ему майор, Валерка выслушал молча, и иногда только, чтобы ещё больше его распалить, огрызался.
– Олух! Да знаешь ли ты, что наделал? – грохотал комбат. – Бездельник зажравшийся!.. Писарюга! – и вдруг взорвался и растерявшемуся, только что вошедшему прапорщику Дерюгину прямо в лицо проклокотал: – На Панджшер вредителя! К Шевцову на перевоспитание! Исполнять!
И уже после обеда Валерка с матрацем и вещмешком стоял у КПП и загружался в почтовый БТР. Вместо Валерки в штаб был срочно отозван временно заболевший Морсанов, и теперь он его провожал.
– Валерка, ты рехнулся! – тихо шептал он. – Тебе что, мало было? Не навоевался? Тебе до дембеля месяц…
– Значит так, – перебил его Валерка. – Бланки в правом ящике стола, стандартная бумага в шкафу, а образцы как чего писать я тебе оставил. И, уже взявшись за поручень, разъяснил, – не могу я больше писать… ухожу. Точка. – И, привычно взлетев на броню, крикнул в люк:
– Поехали!
БТР взревел, Валерка помахал на прощание обшарпанным своим, дембельским автоматом и исчез в пыли. А Морсанов побрёл в штаб и в новом месте уныло огляделся. Аккуратный, подписанный Валеркой свёрток лежал на столе. «Один раз в неделю» – прочёл Морсанов, и, вздохнув, сунул его на шкаф, откуда уже свешивался жёлтым газетным ухом другой, всеми забытый свёрток.
Письмо
На марше, когда ничего хорошего уже и не ждали, неожиданно подвалил бахшиш. Бахшиш прихватил из полка Кременцов. Вывалился из попутной «вертушки», кошкой, чуть не на ходу взлетел на броню и весело заорал:
– Не ждали, гады? Службу забыли? По караулам соскучились?
И вывалил в люк сгущёнку, взводному «Яву», а остальным целую гору «Охотничьих». Все радостно засуетились:
– Валерка, гад!
– Удрал-таки, вырвался?
– Отыскал?
У него всегда и для всех что-нибудь находилось: сгущёнка, сигареты или просто привет. Такой уж он был человек, – приветливый. А Голованову прихватил письмо. Показал краешком «авиа»:
– Танцуй!
Сам же за него на броне станцевал и рухнул в люк, куда его утащили за ноги рассказывать новости. Все завистливо застонали:
– О-о-о!..
Помучили для порядка и письмо через час отдали. Но Голованов своим счастьем делиться не стал, потому что не такой был человек, а наоборот, – застёгнутый, как бронежилет. Говорил мало, думал много и писем вслух никогда не читал. А хотелось. Всех давно уже разбирало, почему другим уже через полгода писать перестали, а ему нет? И писали ему на зависть часто, всегда одним и тем же почерком и, очевидно, о чём-то важном, потому что он после этого ходил загадочный и серьёзный. И что характерно, всегда «авиа», всегда на роскошной бумаге, и благоухала эта бумага так, что принюхиваться к ней сбегались всем батальоном, и с изумлением убеждались, – духи. И каждый раз спорили, что вот это письмо – последнее. Но проходила неделя, и почтари уже с КПП кричали:
– Голованову!
Сгущёнку проигрывали из-за него ящиками и систематически приставали:
– Ну, прочитай, что тебе!.. Ну, тогда про себя, а мы просто на твою морду смотреть будем!
Но ни на морду, ни намекнуть Голованов не соглашался, потому что при других стеснялся даже про себя.