– Сам гад! – свирепо скалился в зевоте Литкевич.
– Морда тамбовская! – клокотал Волошенко.
– Сам морда! – немедленно отзывался Литкевич.
Дорошин с кряхтением поднялся.
– И не надоело вам? – ухмыльнулся он, растирая ушибленный бок.
– А ты чего прискакал? – мигом развернулся к нему Волошенко. – Вали, пока не навешали! – и угрожающе засопел.
– Да ну? – не поверил сержант.
– Морда! Три лычки! – подтвердил от окна Литкевич.
И, засопев носами, оба недружелюбно надвинулись на сержанта. И ростом, и сроком службы Дорошин был выше, но тут от неожиданности попятился и только головой покачал:
– Идиоты! – сказал он сердито.
Вытолкнул из дверей подоспевшего Гилязова и побежал догонять своих. Новый их взводный всего третью неделю привыкал к жаре, и без своего заместителя нервничал.
А ночью Дорошина разбудила хлопнувшая дверь. Он открыл глаза, долго всматривался в темноту, и среди смятых простыней и голых пяток разглядел, наконец, две пустые кровати. Не спалось, конечно, Литкевичу и Волошенко.
– Ну, блин!..
Дорошин беспокойно поднялся, сунул ноги в ботинки и, шлёпая по полу шнурками, вышел.
Было тихо. Дремал под грибком дневальный, налитая, полная луна зависла над ним, и заскучавший на дальнем посту часовой пытался дотянуться до неё беззвучными малиновыми трассерами. Дорошин обошёл палатки, заглянул за каптёрку, и, поднявшись на невысокий каменный завал, замер. Удивительная картина открылась перед ним. Внизу, в клубах фантастической лунной пыли катались по земле и добросовестно молотили друг друга двое. Лунным светом лоснились животы, влажно мерцали потные спины, и только натруженное сопение нарушало необычную тишину.
Дорошин постоял, подумал, и в той же беззвучности спустившись с завала, вернулся к палаткам. У грибка дневального он остановился закурить. Дневальный прислушался.
– Что там? – спросил он тревожно, качнув стволом в сторону завала.
– Порядок, – отозвался Дорошин не сразу.
Докурил в две затяжки сигарету и вернулся к себе.
В палатке он долго не мог уснуть, ворочаясь и наматывая на себя горячую простыню. Наконец, задремал и сквозь сон услышал, как мимо палатки прошли, тихо переругиваясь и шмыгая разбитыми носами в сторону умывальника двое.
– Гад!
– Сам гад!
– Всё равно я тебя убью!
– Я тебя сам всё равно!..
– Пацаны… – пробормотал Дорошин, и уснул вдруг так крепко и безмятежно, как не спал ещё ни разу с начала своей войны.
Теоретик
Скрипнула дверная пружина, могучая, полногрудая дворничиха толкнула Витьку распахнутой дверью и заворчала:
– И ходит, и ходит, и топчет, и топчет… Охламон!
– Топчут петухи, бабка, я перемещаюсь! – бодро отрапортовал Витька.
– Какая я тебе бабка? – взвинтилась дворничиха.
– А какой я тебе охламон? – возразил Витька.
И был бы тут же со всеми своими возражениями с лица земли сметен, если бы на пороге не появилась Верка, и дворничиха сразу подобрела. Рядом с Веркой добрели почему-то все, даже милиционеры. Бойко отстреляв по ступеням каблучками, она подхватила Витьку и напролом понеслась через осень и ржавые гаражи.
– Брось ты его! – посочувствовала ей в спину дворничиха. – Такая девка и с охламоном.
– Ладно, – пообещала ей Верка на ходу, – вот только до угла доведу и брошу! Как дела?
– Да вот, дворники обижают, – пожаловался Витька и с ловкостью фокусника преподнес ей две «Лакомки», с боем взятые на вокзале.
– Тебя обидишь… – заулыбалась польщённо Верка и с увлечением принялась сразу за две. Верка вообще увлекалась: гимнастикой, медициной, кино. Она училась в университете, но мечтала отправиться в ГИТИС, для чего брала уроки у одной престарелой, но «совершенно настоящей актрисы», и Витька ее провожал. С семи до девяти Верка училась декламации, дикции и всему такому, а Витька торчал детским грибком во дворе и отбивался от подозрительных жильцов. Но Верка всегда выходила такая гордая, такая возбужденная и счастливая, что он не роптал и втайне гордился сам. И было чем.