Сами.

Виноваты.

Так правильно. Только так и не иначе.

Жалость – опасна. Жалость у тех, кто вытянулся жидковатой цепью вдоль заводского забора, заслоняя щербины на нем рукописными плакатами. Пусть себе стоят, пусть ложатся перед серыми грузовиками и пусть вопят, когда солдатики начинают оттаскивать. Иногда у Глеба возникало желание дать этим людям то, что они просят. Пусть бы хлебанули свободы и дружбы, сколько ее хватило.

Пожалуй, ненадолго.

Поэтому пусть страдают страдающие, а сильные позаботятся, чтобы была у слабых возможность плакать. Мир – для людей.

А мешок – для битья.

Он качнулся, расширяя амплитуду, и, поймав момент, когда Глеб замешкался, ударил в грудь. Не больно, но чувствительно. Шов на боковине треснул, а песок струей полился на пол.

Хватит на сегодня. Под крышей сарая ворковали голуби. До смерти мира оставалось еще время, названное временем надежды. Было его не так много, но не так и мало. И странный договор, который Глеб подписал, вспоминался все чаще.

Особенно в дни, когда со стороны бывшего химзавода тянуло гарью.


Запах останется надолго. Он пропитал это место, всосавшись в трещины на фундаменте, в поры и проломы зданий, в черную накипь расплавленного пластика, застывшую на бетоне. Как будто плесень проступила. Сияли на солнышке стреляные гильзы. Под ногами хрустело стекло. Небьющееся в теории, на практике оно разлетелось сотней тысяч кубических осколков. Те вплавились в асфальт, и теперь блестели на солнце, словно стразы на юбке модницы.

Глеб шел, придерживая винтовку, и пальцы искалеченной руки поглаживали приклад.

Он отмечал детали.

Рваная рана в стене. Вываленные взрывной волной ворота. Искореженная жаром кумулятивного заряда вышка. Перекрученное штопором тело Антоши Наводника, узнать которого можно лишь по татуировке – лицо обгрызено. Безымянный череп на кабине просевшего болотохода объеден чисто, только на затылке остался ровный кружок черных волос.

Глеб не помнил, у кого были такие. Беспамятство радовало.

– Нет хуже работы – пасти дураков. Бессмысленно храбрых – тем более, – сказал он, отдавая честь Антоше. Пустые глазницы смотрели с жалостью. Наверное, Антоша ждал другого посвящения, но в голову больше ничего не приходило. – Но ты их довел до родных берегов своею посмертною волею.[1] Извини, что не все дошли. Я вот отстал и… Извини, начальник. Судьба даст – свидимся.

Особенно сильно пострадала центральная часть поселка. Сквозь буферную зону точно смерч прошел. И он не остановился, встретив преграду внутреннего вала.

И Глеб смотрел на развороченные дома. На испещренные следами автоматных и пулеметных очередей стены. На рухнувшие лестничные клетки и уцелевшие фасады, что повисли на железных жгутах внутренних опор. Не дома – театральные декорации. И воронки на асфальте из той же пьесы.

Глеб отступил. Он – не похоронная команда. Ему бы выжить.

Стук донесся со двора. Настойчивый, громкий, словно кто-то колотил палкой по ведру. Глеб, вскинув винтовку, двинулся вдоль стены.

Четыре шага. Хрустнувший под сапогом осколок. Тишина. Снова стук, но гораздо громче, злее. Пять шагов. Угол дома в налете сажи. Следы автоматной очереди и пуля, увязшая в бетоне. Тень на земле. Дергается. Словно обезьяна скачет. А звук становится противным, скрежещущим…

Обезьяноподобная тварь раскачивалась на веревке, свисавшей с крыши. Левой лапой тварь впивалась в веревку, в правой держала чью-то голову, которой и возила по стене. На бетоне виднелась широкая бурая полоса с прилипшими клочьями волос. Кость скрежетала о камень. Когти монстра вспахивали землю, высекая искры.