– Пойдем на крыльцо, август на дворе. Звезд, должно быть, видано-невидано.
– Маруся, я сегодня деньгами разжился, можа где еще избушку построим, где потише, да поспокойней. Уставать я от службы стал. На будущий год отставку зачну выпрашивать.
– У князя?
– У кого же еще?
– А ну не пустит ежели?
– Пустит, пустит – не молод уж, сорок девятая година идет.
– Да что ты родименький, в самом соку еще, так сегодня приголубил, аж голова вся кругом, как вспомню.
– Ой ли, Манюша, кабы не ты, давно уж не годный был бы.
– Ай, прям, Олежа, не наговаривай. Силы у тебя, что у быка трехлетки. А все ж, верно ты говоришь, домик бы нам тихий, без глаз лишних и хлопот. И прислуги особо не надобно – кухарку да скотника. Жили бы в свое удовольствие, да детишек растили. Я-то князю роднее по крови, коли воле твоей угодно – могу сама за нас словечко замолвить, ну?
– Это ты брось. Я ли не лучший его товарищ? Преданней есть ли?
– То верно, батюшка. Но сможет ли он без тебя ладно так заправлять делами?
– А я уж наместника готовлю. Рынский Петр.
– Рынский? Не опростоволосится?
– А бес его знает, не должон – суровый вроде.
– Тьфу, не к добру сегодня рогатых вспоминать. Сплюнь скорей, ну?
– А знаешь, что я думаю? От судьбы не сгинешь и не отхаркаешься. Время настанет – прийдет смередушка и не деться никуда, как миленький в могилку ляжешь.
– Олежа, да ты что ж такое несешь-то, господи прости. Пьян видать сверх меры, а?
– Пьян, родимая, чую встану – закачаюся. Но голова-то ясная как никогда. Легко гараз. И знаешь, страх кудай-то запропал совсем. Ладно все как есть. Раньше что-нибудь да стращало, а нынче как рукой сняло. И радость на душе теплая, аж Гриху нынче за проделки не проучил. Что господа, что прислуга, все как родные как бы. Чудно гараз… и легко.
– Ой, не к добру слова твои, боязно мне, родименький.
– Не дрейфь, Маруська, чему быть – того не миновать.
– Олежа, нынче пастух на соседнем дворе помер, говорят он не здешний. И болезь, говорят, страшнючая какая-то.
– Не Глеб ли одноглазый?
– Во! Враз угадал! Знаешь что ли?
– Ясно дело знаю. Его же телочек-то пригнан был.
– Ой, ну ежели телок тот тожа заразный какой был?
– А ели мы его?
– Вроде не. Не. Куда там, он худосочный был, как червь на солнце, так я Кондрату велела на солонину пустить.
Приступ кашля разбередил глотку.
– Что ты? Захворал никак? Молочка можа хлебнешь?
– Господи, да кумара проглотил нечаянно. Вот и поперхнулся.
Я тихонько поднес руку с откашленной мокротой к лучине. Слизь с кровью.
– Ты вот что, мать, солонину тую закопай намертво, мало ли и вправду что не так с телком. Слышишь, не вздумай иначить.
– Скажешь тоже, что ж я дура набитая? Пойдем спать, Олежа. Утро вечера мудренее.
– Пойдем, ладушка моя, пойдем ненаглядная.
Я уложил жену спать. Поцеловал в бочок. К детям не пошел, дай вам Бог, родные мои.
Сегодня дел невпроворот навалилося – трапезничать особо некогда было. Так я солонинки пару лоскутов схватил и слопал в один присест. Дернул меня бес! Горло сжималось на глазах чьей-то мертвой непознанной хваткой. Черная дымка вылезла из головы, затуманив взгляд. Воздуху маловато. Тихонько прокравшись не скрипучей дорогой вышел из дома, через задворок. Эх, ладная у меня веранда – все под рукой. В глазах темнело быстрей, чем на дворе. Как жалко-то все… как же так все… Эх! Я припустил к одиноко стоящему дровнику. Там раньше дом был крестьянский. Так я выжил семью ту, обобрав их как липку, пустил пару на ветер, ладно хоть бездетные были. Земля мне якобы понадобилась… На кой черт? До сих пор бурьяном место заросше. А дом ихний гараз ветхий был. Так пригнал дворовых – разобрали на дрова, да дровничек справили. Теребил я народец-то… гараз шибко теребил… Мокрая трава, а запах—то, во запах-то! Доползу-доползу… Ничего, чуть еще… В голове что-то трещало и лопалось.