Бабушка в то лето, как заворожённая, бродила со мной по Хутору и его окрестностям. Там был тёмный и высокий ельник с запахом прели и грибницы. По нему шла дорога, две лиловые колеи, кое-где присыпанные сухими иголками. Неестественно зелёная и мясистая трава недвижно стояла промеж колей и по обочинам. Было одно растение, похожее на глухую крапиву, с белыми цветами – небольшими, не то башмачками, не то колокольцами. С неряшливым переходом зелени от лепестков к цветам, и дурманно-тошнотворным запахом.

Однажды мы с бабушкой шли по этой дороге, и в тёмном её конце необыкновенно грустно кричала не то птица, не то зверюга. И мне представлялся имеющий ко мне таинственное и мучительное отношение лисёнок, будто выражающий нечто глубинно детское, извечную незрелость детёныша, бессилье пред огромным миром и звериную тоску потеряться.

Ходили мы и в дальние лесные края, к дубовым полянам, где собирали грибы и где на одной, самой большой, была когда-то деревня и звалась Селиба. Мы с бабушкой любили это название и придумали целое повествование о лесном городище, заселённом говорящим зверьём. Начинала его бабушка словами: «И во-о-о-т…» До поворота к полянам мы шли по линии электропередач, с которой сыпался механический мёртвый стрёкот, очень нелюбимый бабушкой. Потом сворачивали направо.

И во-о-о-от, на обратном пути, выйдя на линию электропередач, бабушка закрутилась и двинулась не в ту сторону. Я настоял, что не туда, показал правильно, и мы вышли к нашему полю.

По пути бабушка решила забрать левее, зайти на Хутор – словно настроить размагниченный свой компас… Шли обратно по дороге через поле напротив Хутора, и я всё канючил продолжить рассказ про селибских зверей, среди которых главным и излюбленным героем был медведина. И снова началось – и во-о-от… И вот звери что-то делают страшно интересное, а медведина причём завёл с летописными целями кинокамеру – и всё снимает. А у бабушки старинные представления о кинокамерах – что надо ручку крутить. И ей самой так нравится мясорубочное это крутение, что она ещё несколько раз показывает-пересказывает: «И снимает. И снимает…»

А потом бабушка всем рассказывала, как я её вывел. И что чувствую направление.

8

Что верно, то верно. Направление чувствую.

Не торопясь и поглядывая на бабушку, подхожу к крапиве, намереваясь за неё взяться. Бабушка предупреждает: «Нельзя крапиву, она кусается». Я гляжу нагло бабушке в глаза и, раскрывая пятерню, нацеливаю на крапиву. Бабушка снова: «Нельзя. Она кусается». Я торжествующе смотрю на бабушку и медленно-медленно сгребаю-комкаю шершавый зубчатый лист. По мере комканья глаза мои расширяются, краснеют, но, так же глядя на бабушку, я выдерживаю фасон и не расхныкиваюсь – по словам бабушки, исключительно из вредности и упрямства.

Или вдруг начинаю нудить, въедаться, цепляться к словам, пытать на оттенки. Бабушка по-утреннему бодрая, добродушная спрашивает миролюбиво:

– Мишастый, а ты помнишь, как ночью петухи пели?

– А как они пели?

– Нет, ну ты помнишь, что они пели?

– А что они пели?

Точно знаю, что мало нас драли в детстве. Отец рассказывал для острастки, как его дед, дед Макар, за столом «брал деревянную ложку» и этой ложкой давал «по́ лбу» и что детей будто бы драли по субботам розгами, независимо от того, набедокурили они или нет. Я понимал профилактический резон всыпать оптом и впрок, потому что детвора обязательно что-нибудь нашкодила втиху́ю. Никто мне ложкой в лоб не бил и не драл по субботам ни ремнём, ни розгами. Бабушка, правда, иногда брала «хворостину» (её выражение), но применяла изредка, а более пугала. Или «всыпала полотнецем».