Однажды, когда я вырезал из осины канарейку, в дверь вдруг раздался звонок, я вздрогнул и долго смотрел на неё, будто мог получить ответ, кто же там, за замком опекаемой дверью. Звонок повторился ещё и ещё, а я всё смотрел на дверь, я уже позабыл, что в эту дверь звонили, я даже подзабыл, когда в неё входил кто-то ещё, кроме меня, я не скажу даже точную дату, когда ты вышла из неё в последний раз. И вот, я встал и тихо подошёл к двери, а в тот момент, когда мои ладони потянулись к ручке и замку, я вдруг услышал тихий голос, который звал меня. И вспыхнул вдруг пожар, вдруг подкосились ноги, вдруг ослабли руки. Я выронил резец от Kirshen, и канарейка улетела, упала на пол, сломала клюв, заплакала, застыла. Я на пол сел, спиною прислонился к двери и закрыл лицо руками. А ты говорила, что знаешь точно, что я там, ведь ты же видела в окошке свет, ты слышала моё дыхание, ты ждёшь меня, ты спрашиваешь у прохожих, может быть кто-то что-то знает обо мне, быть может, кто-то что-то видел или слышал. Но все друзья молчат, отводят взгляд, и все куда-то торопятся сразу и все убегают, держат язык за зубами. Я крепко сжал голову, о каких ты друзьях ещё помнишь, теперь где все они? Друзья выпадали из моей жизни, как листы с осеннего дуба. Один превратился в абсент, другой пропал где-то, служа отечеству, третий вдруг стал бесконечно умён, второе, третье высшее, аспирантура, что-то там ещё… И вот последний, он пришёл ко мне в тот вечер, когда ты провела черту, наполнив мою жизнь китами, а я же думал – пустотой. И он принёс с собой две или три полуторалитровые бутылки, и мы сидели, и я ему всё рассказал, вливания в горло пену и кислую горечь с привкусом хлеба, отнятого у голубей. И вот, заплетающимся языком, завидуя или же злясь, он высказал мне, что будто бы я был не прав, что я бесконечный подлец и скотина, он мне хотел двинуть в лицо, но не смог, упал на линолеум пола, плюясь, матерясь и рыгая. Он вышел тогда в очень светлую ночь, в светящийся в фонарном свете снег, хлопьями падавшем с неба. Зима морозит и воду, и людей. Она была его сестра, я знал это, он знал это, она это знала, а он так хотел быть заботливым старшим братом, что совсем не понимал того, что делает, к чему всё это может привести, что может это всё разрушить. Ты шептала сквозь дверь, что встречаешься с кем-то, ходишь на фильмы, гуляете в парке, живёте пока что раздельно, работаете в соседних кабинетах и пьёте кофе вместе по утрам. Всё как тогда, со мной, всё так же, те же лыжи, та же лыжня, я думаю, что даже то же бельё, но я теперь уж понял, это – не моё пальто. Летели дни и месяцы, текли твои годы, но только для тебя, а для меня теперь время стало китами! А ты всё болтала, что не знаешь, чем я занимаюсь, зачем прячусь, строила гипотезы, одна другой смешнее, и повторяла раз из раза, что давно уже простила, давно уже меня ждёшь. И двери открыты твои, и приготовлен мой кофе, на ключнице для меня есть комплект. И я сидел и слушал, и я не шевелился, и я смотрел в темноту закрытых глаз. И ты ушла. Чуть подождав, я пошёл на кухню, мимо мёртвой канарейки, мимо мастерской, мимо всего, что услышал, я просто скинул с себя опилки твоих слов, я зажёг газ, я поставил чайник на огонь, взглянул в окно, там бледная луна катилась за дома, а город спал. Мне стало легче, ведь я хотя бы знал, что ты меня простишь, как только я покажу тебе всю тысячу китов. Ты есть. Я есть. И есть уже триста семь китов.


Я выходил из аэропорта, ждал такси, смотрел на номера машин, задумавшись о сером небе Петербурга, когда услышал мягкий, тёплый голос, будто бы из прошлой жизни: «Привет». Я обернулся, точно зная, кого я там увижу, и я обернулся, и я не ошибся. Елена виновато улыбалась, она сделала робкий шажок мне навстречу, я улыбнулся, я был рад, а кто бы был не рад?