Коля заорал, не столько от боли, сколько для того, чтобы все слышали, как милиция пытает невинных граждан. От него отвязались, но надели наручники и поставили с широко расставленными ногами, лбом уперев в стену комнаты.

В это время в квартиру вошел эксперт-криминалист, замешкавшийся с приездом на место преступления по причине небольшого перекуса.

– Ну, – спросил он людей в погонах, – улики все затоптали или, по недоразумению, что-то осталось?

– Ничего не трогали, только сделали обыск.

– Ну-ну, ― обреченно вздохнул он.

– Мы место преступления не трогали, – оправдался старший.

– А где место-то?

– Кровать. Вся в крови. К ней не приближались.

– Ну-ну, – примирительно ответил словоохотливый криминалист и подошел к грязной и скомканной постели.

Сначала его лицо выражало внимание, потом процесс осмысления, затем недоумения и, наконец, презрения к коллегам.

– Идиоты, это томатный сок. Пожрать толком не дали.

Эксперт сам приступил к допросу, в процессе которого выяснил, где теперь может находиться Ирочкин муж.

Коля вспомнил номер телефона Витюли, тому позвонили, и после пятиминутного гудения трубка голосом хозяина ответила.

Эксперт представился, попросил разбудить Ирочкиного мужа и, когда тот взял трубку, велел срочно вернуться домой, пригрозив в случае задержки арестом. Законопослушный муж через мгновение был дома.

Убедившись, что все живы, убитых, зарезанных, покалеченных нет, милиция составила протокол и уехала. Соседи тоже разошлись. Ирочка осталась на кухне одна. Муж, не до конца понявший, что произошло, походил по комнате, поворчал и тоже пришел на кухню.

Ирочка посмотрела на него и зарыдала. Она плакала сначала просто потому, что началась истерика, потом из-за того, что хотела зарезать своего дурака, да не сумела. Потом плакала потому, что любила его, любила, несмотря на вечное безденежье. Плакала из-за неудавшейся жизни, из-за того, что осенние сапоги прохудились, а купить новые нету денег. Плакала из-за того, что надо помогать дочке, только начинавшей самостоятельную жизнь, но нечем. Муж обнял ее, начал успокаивать, гладить по голове и говорить, что все пройдет, образуется, что будет хорошо.

А Ирочка сидела и заливалась слезами, уткнувшись в его мягкий живот, в майку, высунувшуюся из-под байковой рубашки с оторванной пуговицей, и плакала от счастья, что не зарезала его, такого родного и любимого.

Лыкин, проснись!

Этажом выше пьяные интеллигенты «зарывали в землю виноградную косточку». Энтузиазм и громкоголосость песнопения были сравнимы с объемом выпитого.

Лыкин ворочался, материл любителей Окуджавы. Вспоминал, как сам вчера поддавал, потом не похмелился, весь день болела башка, и только вечером вмазал с полбутылки какого-то кальвадоса. Потом все-таки забылся.

Во сне Лыкин сеял изюм. Как Лев Толстой. С лукошком наперевес, босиком ступая во вспаханную черную землю и разбрасывая изюм широким жестом сеятеля разумного доброго и вечного. Одну горсть Лыкин бросал в землю, другую, побольше, запихивал в рот.

– Ну, ты, Лыкин, прямо как депутат, – сказал ему с укоризной Бог.

Лыкин проснулся. Он лежал на операционном столе. Над огромным, вспухшим животом стоял хирург в белой шапочке и халате. Рядом милиционер в фуражке и золотых парадных погонах с несколькими алюминиевыми позолоченными лычками.

– Ну до чего сволочной народишка пошел, – говорил милиционер. – Бражку ставить начали прямо в животе, чтобы никаких улик не оставлять.

– Разберемся, ― беспристрастно отвечал хирург, – доводя на ремне скальпель до нужной остроты.

Сзади, гремя гранеными стаканами, нетерпеливо переминались с ноги на ногу два понятых, грузчики, приглашенные милиционером из соседнего продмага.