– Чей отец?

Старик задумчиво посмотрел на меня.

– Это интересный вопрос… Когда-то – многих. Сейчас же, видно, ничей. Гм! Тогда можешь звать меня просто Василием Борисовичем. Хотя здесь я для всех отец – когда-то я был…

– …священником?

Треснуло внутри бочки, из недр ее вырвались яркие искры. Тень пробежала по стенам от наших слившихся в единое пятно фигур.

– Что? Священником? Что за дичь!

Как будто обозлившись, Василий Борисович отвернулся и сделал несколько шагов в сторону матраца. С медленной грацией, какой-то странной гибкостью он вытянул свои короткие руки и принялся ворошить кучу тряпья. Пледы, одеяла и простыни, кофты, свитера и рейтузы смешались в этом промерзлом лежбище. Старик с размаху плюхнулся прямо посередине, и я различил там нечто, показавшееся человеческими волосами. Должно быть, парик, снятый с одного из манекенов, замерших в призывных позах в пустых залах магазинов Гостиного Двора.

Василий Борисович затянулся папиросой, запивая вонючий дым пивом.

– Я был отцом… – с легкой грустью произнес он. – Многодетным, понимаешь, папашей… Шестерых чудных ребят: двоих парней и четырех девчонок. Вовка с Димкой от первого брака, а дочери уж от второго. Седина в бороду, а бес в ребро!.. Влюбился, кретин старый, на заре трудовой деятельности в свою же студентку, и она мне аккурат за четыре года четырех девок подарила. Эх, знала бы, как оно потом будет-то, обязательно парней родила бы. Может, таки пивка?

Я покачал головой и подошел к бочке, протягивая руки к языкам пламени. Где-то за хлипкими стенами без окон и дверей задувал промозглый декабрьский ветер; тело мое начинало зябнуть. Я негромко сказал старику:

– Мне жаль, что так вышло…

Он отхлебнул из бутылки. Папироса тлела в его пальцах, слабо светясь в темном углу комнаты. С коротким рывком он бросил окурок папиросы, целясь в чрево бочки, но промахнулся. Рассыпая искорки, окурок упал у моих ботинок. Я опустил на мгновение взгляд и вновь посмотрел на бродягу – тот медленно гладил волосы парика скрюченными, дрожащими пальцами.

– Ишь, какой жалостливый, – усмехнулся Василий Борисович. Волосы, кажется, были рыжего, ржавого цвета – это уже не удивляло. Несколько длинных локонов старик успел намотать себе на большой палец, играя указательным с пушистыми кончиками. – Жалостью ничего не вернешь, – рука напряглась, растягивая волосы, будто нити на ткацком станке. Тряпье, на котором восседал старик, внезапно зашевелилось, и тут же странная тяжесть налилась в висках – раскаленный свинец заполнял их, растекался, шипя и сжигая мысли. Василий Борисович разжал пальцы, вскинул к потолку руки и громко, заливисто рассмеялся. Тряпье затряслось в такт, затягивая в себя, словно трясина, рыжие локоны.

– Господи, что за серьезная у тебя рожа! Да тебе любую лапшу можно на уши примотать!

Василий Борисович громко икнул, растягивая на лице язвительную улыбку. Я нахмурился – от боли в висках и растерянности. Мрачно сказал:

– Не смешно шутите…

– А смеяться тебя никто не просит. И приходить за блокпост не просили. Видно же за версту – парнишка ты не из наших. Пальтецо это, шапочка, фонарик опять-таки. От пива отказался, а ведь мы сами варим, крафт, понимаешь! Ну так и что тебе надобно здесь, мил-человек? – вдруг грозно спросил старик. – Ты бы нам лучше девчонок привел вместо себя! Нам бы женщин побольше, понимаешь?

Я старался подавить в своей голове нарастающую боль. Несуразица в словах бродяги проходила мимо меня, не задерживаясь в памяти; приходилось напрягаться изо всех сил, чтобы улавливать хоть малейшую крупицу здравого смысла в его околесице.