суть материнства подсказывает ей: она, потерявшая собственное дитя, даёт всё ту же ЖИЗНЬ. Она НЕ даёт ЖИЗНИ умереть. Страшный, кощунственный подвиг поневоле!

К чему раздумья такие? Ведь бедняжечка-то наверняка далека от них. Ей откровенно тошно, гадко… И всё же со дна наитемнейшего, позатайного души её встают в рост немые, вековечные истины: живому жить.

…Бился ветр о ставни-двери, аж околенки звенели. Хлестал-наяривал дождище, вечер скрадывал тени, порывающиеся сорваться с места, убежать от сквозных алых струек огня на западе. Стихало вдруг – и не по себе, жутковато становилось, не знаешь, деться куда. Уж лучше бы свирепствовала гроза молодая, неслись космы распущенные по беззвёздности горней, аки дыма клочья… уж лучше бы совало головушку буйную в застень чёрно-рыжую солнышко, что яблочком дозрелым по тарелочке всё катится и катится… скатилось почти, чем так: нудно, монотонно-пусто, внепроглядь. Тревожно от застывшей суетности мирской, нашедшей странное отражение наверху, посреди булыжных туч-куч… тревожно и гулко, нестерпимо в груди! Холодочек жуткости однорезным ножичком достаёт. И – вняло-таки, освободилось само по себе нечто – нечто там… Расхлобысталось, вылило-смыло… до корней волос, до муравушки кажинной проняло землицу… чуть ли не взвозы скрипучие снесло – такого нашествия мая-мамая Екатерина Дмитриевна, сколько себя помнила, не знавала: взбеленилося-раскурочилось всё кругом и потому волнительно, радостно, чуть нойко в груди… оттого – дрожко, да с горчинкой не немножко!.. Братишки-сестрёнки – взапуски, кто куды: под ленивые одеялка… в за-доски… самый старший к коленям её приник-прижался, мол, не пужайся, вишь, рядом я, так что в обиду не дам грозе! У самого зуб на зуб от страха не попадает…

Она же – спасение во плоти – будто с иконки сошла. Лик тонко очерчен, мягок, изнутри светел, в очах – промельки мерцотные, перепляс огней, ноздри нервно напряглись, раздулись… кажется, ещё секундочка, полсекундочки – взмоет туда, в рёвы и клубы гремучие, в пекло самое светопреставления… порядок наведёт!..

Только не взлетит, не упорхнёт, хотя фигурка точёная стремглавостью налита и дышит, дышит опрометью призрачной, плавной-наплывной и как бы реющей сразу. Ни-ни – наоборот: в движении… вкопанном, в предвкушении и угадываемом, и читаемом с листа-лица, во внешности всей мнится что-то надёжное, домовитое, дающее отпор бедам и напастям, молниям и ревунам… ЧТО-ТО, беду отводящее! И не «золотая серединка» только!

Просто душа у неё самая русская – свет-мятежная, свято-нежная! Просто такая она…

– Пужливые мои! Не тронет вас гроза. Шли бы на боковую! Во-он Серенький-то наш, чай поди, второй сон доглядат! Да-аа»!..

Певуче, мило пролила из грааля души своей несколько словушек заботливых и, потеребив ладошкой левой кучери брательника, что рядышком примостился, Сёвушки, рассыпала мелодично-звонкий смех, отчего тотчас улеглись страхи детские, личики повеселели, расцвели ответно-благодарно… Ярко, каминно-карминно потрескивало в печи: хоть и май на дворе, а всё ж к утру выдувало и можно было замёрзнуть под одеяльцами байковыми – вот и топили, благо дровишек запас не иссяк в сараюшечке, а Серенькому в тепле, понятное дело, всяко уютнее, лучшее.

– Айда с нами, Кать!

– Ага, иду. Вот только помечтаю маленько…

Помечтаю!! Не мечты вовсе перепалнивали её – хотя виду не казала. «Права ль была, что с ним не уехала? – этот вопрос костью в горле застрял – в груди. – Ведь предлагал, звал горячо… А я… Правда, после войны этой как подменили его, ну, и что? Глядишь, отмок бы, отошёл… А щас вот… Зато говаривал-то как…»