Особенно мне по сердцу пришлась длинноногая красавица Мария со строгими учительскими глазами и узкой кистью белых недеревенских рук. Она была девица образованная и в приливе нежности говорила: «Библейский ты мой!» – этой фразой Мария и запомнилась мне. Но в начале наших отношений Мария проявила некоторую строгость и высокую нравственную чистоту: она требовала доказательств моего статуса холостяка – с женатиками Мария не хотела водиться – она требовала паспорт. Пришлось выполнить девичий каприз. В слабом свечении звезд Мария проштудировала документ и сказала с каким-то сомнением в голосе: «Вроде все в порядке». – «Конечно, в порядке!» – склочно поддержал я с нотками оскорбленного достоинства, не зная, куда девать этот вдруг оказавшийся совершенно негабаритным документ.
В середине полевого сезона наши встречи оборвались – вернулся из армии жених Марии, а ко мне приехала другая Мария, моя бабушка Мария Абрамовна Заславская, в девичестве Лазаревич. Бабушка не выдержала разлуки с внуком и, озабоченная моим бытием, ворвалась в сталинградскую степь подобно славному полководцу Фрунзе, только не на коне, а на тракторе из местного сельпо. Ворвалась под вечер, когда коровы расходились по своим адресам, поднимая тяжелую пыль. Из последних писем я подозревал, что налет неотвратим, но время не было оговорено, дабы застать меня врасплох, во всем обличье греха. Благодаря жениху Марии-первой, бабушка узрела внука лишь в некоторой меланхолии, но во вполне пристойном виде…
Вся вторая половина полевого сезона прошла под знаком моей бабушки. А хилая хата, комнату в которой я снимал, оказалась домом чревоугодия. Бабушка умела и любила готовить. Бессемейные мои коллеги носили ей продукты и получали кушанья, которые тут же съедались за общим столом, с усердием и весельем. А конец сезона был отмечен фаршированной рыбой, запеченной в духовке, – фирменным блюдом моей бабушки…
Будет несправедливо, если в этих записках я более подробно не расскажу об этом человеке, который оставил значительный след в моей жизни. Я и заметки эти печатаю на пишущей машинке «Олимпия-прогресс», что купила бабушка мне в подарок у своего соседа-механика Степы. Машинка с металлическим корпусом, портативная, служащая мне без малого сорок лет. Безмолвная «повитуха», принимающая появление на свет всех моих литературных детишек…
Бабушку знали в городе, особенно пожившие уже люди, старые бакинцы. Во время войны она работала в керосиновой лавке в центре города, на улице Басина, и я часто ей помогал – наклеивал купоны из месячной керосиновой карточки на газетный лист, для отчета. До сих пор при слове «война» мои ноздри ощущают терпкий запах керосина, а в памяти всплывают лица людей из очереди. С бидонами в руках. Кроме того, она торговала всякой ерундой на рынке, чтобы поддержать семью. Возила в Куйбышев каспийскую селедку, а из Куйбышева, с какого-то завода, привозила на продажу алюминиевый ширпотреб: вилки, ножи, посуду. В то время многие спекулировали, в то время буханка хлеба с рук стоила половину иной зарплаты. И я спекулировал (о нотах я уже рассказывал, теперь о хлебе). Мне было девять лет, и втайне от бабушки и мамы меня «нанимала» тебя Бетя, наша родственница, продавщица хлебного магазина. Она вручала мне несколько буханок из «сэкономленного» хлеба, и я, пользуясь внешней незначительностью, выносил их с черного хода. Буханки я относил инвалидам войны, тети-Бетиным агентам, для дальнейшей реализации. За это я получал свой гонорар в виде ломтя тяжелого, рыжего хлеба крупного кукурузного замеса. Узнав об этом, бабушка учинила тете скандал. И они долго не разговаривали, как тетя к ней ни подлизывалась…