Ну вот, поршни закачали, толкатели затолкали, и пропеллеры подымают нас ввысь подальше от этой суматохи, увеличивают расстояние между нами и останками 1888-Терпсихоры.
И постепенно личинка растаяла в ночи.
Через десять минут, я как раз завариваю себе свеженького чайку с бергамотом, как вдруг звонит телефон.
Вне себя от изнеможения, я грозно зыркнул на него. Но он всё равно звонит и звонит, без всякого уважения к нормам приличия.
Наконец, я взял трубку, только чтобы он замолчал, – и моментально об этом пожалел.
Голос на другом конце протрубил:
– Когда за жильё будет уплочиваешь, ирод?
Сердце у меня упало. Домохозяин.
(Тут я должен пояснить, что дом вообще-то был не совсем мой. По закону он принадлежал ему, господину Ола-Кутазову, новому русскому капиталисту в духе Георга Гросса, этакое воплощение алчности в сигарном дыму, с испитой физиономией, по цвету и текстуре сходной с петушиным гребешком.)
– Кто тебе давал добро делать мой жилплощадь в космолёт? – спросил он.
– Ну, в договоре против этого ничего не было сказано, – огрызнулся я понуро, зная, что приключения мои подошли к концу.
– Ты решил, как будто это есть твой дом! Это есть мой дом – мой! Ворюга! Живоглот!
– Послушайте, мистер Ола, сейчас не вполне подходящий момент…
– И про возврат залога можешь сразу забывать, это я тебе говорит! Ты смотри только: крыша по краю метеорами побито, в водостоке засор космической пылью, краска весь соплами пожжённый! – До меня дошло наконец, что это был не междугородний звонок. Я выглянул в окно и увидел нависающую полукругом массу: к нам вплотную приближался неприглядный кутазовский брюхолёт.
– Ну, наконец я тебя словил, Скотт Фри – картофель-фри сейчас из тебя сделаю! Я сейчас буду поставлять дом на старое место, где стоял, среди автомобильных пробок, денежных займов, на Земле, где нас угнетает гравитация. А потом я буду строить перегородки, буду дом делить, может, на семь квартир, а может, на восемь. – Уже обшивка корабля, цвета свиной колбасы, загородила собою звёзды; жирные свинячьи крюки протянулись тащить меня обратно на землю. Обратно, в эпицентр всего, за что можно человеку возненавидеть Солнечную систему.
И тут как раз пенис-личинка с нами наконец поравнялась. Я увидел её за мгновение до того, как она бросилась на нас – чудовищный фаллос, восставший из фрейдианских глубин…
Я только успел закричать:
– Мистер Ола!
… и она атаковала, ринулась мясистыми роточленами на ощупь на брюхолёт, разрывая внешнюю обшивку. По телефону мне было слышно, как господин Ола-Кутазов на своём родном языке крыл существо в мать и в душу. Потом он открыл огонь; багровые вспышки сермяжной русской ярости испестрили шкуру чудовища; личинка отвечала залпами из коррозийных аэрозолей, блицкригами каловых масс, удавьими объятиями; брюхолёт начал задыхаться, погребённый под тоннами червячьего мяса… Ола-Кутузов в свою очередь отвечал заградительным огнём ничтоты – это такая пустота пустее самого чистого вакуума, – и нецветные разряды лазеров из ничегожества оставляли вмятины в личиночьей плоти. И уж противников не стало видно за катавасией крови и пиротехники…
Я решил, что господин Ола-Кутазов держит ситуацию под контролем, повесил трубку, отрулил корабль подальше от поля брани и по касательной устремился в ночь.
Так вот и жили. Многие месяцы мы с Хеликсом пересекали Основной Пояс туда-сюда, заходили на астероиды, богатые роскошным мхом и лишайниками, на астероиды острозубые, точно кривая сердечного приступа, на заброшенные астероиды и астероиды населённые, на астероиды, изукрашенные дворцами-черепами, где выжившие из ума от старости роботы ещё подёргивали клешнями «обслуги класса люкс». И коллекция росла. Перо из павлиньего хвоста. Бамбуковая птичья клетка, где заключался полый хрустальный череп с Осенним листом внутри. Ящик для коллекций лепидоптериста, где под стеклом вместо бабочек были пришпилены махонькие реактивные самолётики… И так далее… Предметы эти в сумме начали образовывать этакое стихотворение. Поэму, которой была Офиклеида – сама божественность в виде набора комплектующих деталей, в ожидании особенного, пока неопределённого элемента, некоего рождающего её к жизни принципа – последнего кусочка головоломки.