Государь долго молчал, потрясенный до глубины души. Затем велел брату Ханепету приблизиться и сесть рядом с ним на подушки.

– И что же это, – произнес шепотом он. – что получается… Все то, во что мы верим, все на что надеемся, все – тлен? Наша земля, наши дети, наши боги – что все это для вселенной – пыль, пустяк? Где предел понимания нашего ничтожества? Где мы, наше место – миг и не более того?

– Это не так, великий брат мой, вовсе нет. Я очистил свой разум, дабы лицезреть вселенную, и тогда она снизошла до меня. Если б ей не было дела до нас, ничтожнейших из ничтожных, разве я узрел бы все это, всю гармонию высших сфер? Я смог бы писать? Тем более сам не сознавая того. Нет, понтифик, ничего этого не пришло бы мне в голову, к чему бездушной громаде обращаться к эфемерному созданию, чей род даже она не может заметить. Я мыслю, это случилось не просто так, и мое прозрение, и десятилетие наблюдений и записи. Наш век короток, но нам даровано самое удивительное, что есть в мироздании – разум, и пусть мы незримы и недолговечны, подобно поденкам, мы способны, рано или поздно, уразуметь суть нашего великого обиталища. И, возможно, я не надеюсь, но верю в это, привнести в жизнь нашу что-то значимое, что-то, что имело бы суть и для жизни и для нас и, быть может, для звезд. Быть может, – так же тихо заметил он, наклоняясь к уху правителя, – само понимание вселенной дает нам больше, чем мы думаем. Ведь и разгадка нашего существования, существ разумных, еще только предстоит другим. Тем, кто позднее придет в пещеры, чтоб очистив разум, окунуться в великие таинства.

Государь взглянул на монаха.

– И ты веруешь в это?

– Мои мысли слабеют, я уже не вижу красоту гармонии вселенной, что лицезрел прежде. Как предутренний сон, который истаивает с первыми лучами рассвета, мой разум блекнет, возвращаясь к привычной жизни. И от созерцания бездн остаются лишь следы в памяти. Мне самому сейчас тяжело читать собственные записи, потому вся надежда на того, кто придет за мной, кто будет писать дальше, иным языком, иными символами – но дальше. Я верю, что для вселенной это важно. А стало быть, необходимо и для нас.

Он вздохнул и продолжил, чуть громче:

– Отныне я верую именно в это, великий брат мой. Возможно, ты сочтешь меня недостойным существования, а труды бредом спятившего, может, так оно и есть. Я приму любое твое слово. И я жду его. Я рассказал о вселенной все, что смог вспомнить и постичь, разум слабеет, через несколько недель, возможно, я не смогу передать и этого.

Государь кивнул. Поднялся с подушек и долго бродил по зале, меняя ее шагами взад и вперед. Монах хотел подняться следом, но правитель остановил его жестом, желая хоть так побыть наедине с мыслями – куда менее горними, чем изреченные только что. Наконец, произнес:

– Ты вернешься в монастырь, брат. И там будешь служить. Может, найдешь учеников, которые продолжат твои поиски, я даю на это тебе право, хоть и от всего сердца желаю, чтоб никто их не продолжил твоего дела, чтоб ты сам изверился и вернулся к тому, от чего уходил в пещеры. Но боюсь, – со вздохом продолжил он, – этого не случится. А потому, бог с тобой, иди. Я лишь велю писцам сделать копию твоей книги, помещу ее в самый дальний шкаф библиотеки и забуду о ней. Живи, как знаешь, брат. Но если что-то случится с тобой, с учениками твоими, прошу, не навещай с новыми прозрениями меня, ибо тогда я прикажу казнить вас всех. А теперь ступай.

Брат Ханепет склонился в поклоне, сложившись пополам, и покинул покои государя, отправившись назад, в монастырь. Через полгода он стал настоятелем, так пожелал его предшественник. Наставник Ханепет имел много учеников, коих пытался обучить прозрению, но увы, успеха не добился. Сам ли он был причиной тому или его непостижимая книга, – уже неведомо. И лишь спустя век с небольшим, новик Махор, из соседнего монастыря, тайком пробравшись в храм Солнца и ознакомившись с учением святого, отправился в пещеру на первое испытание веры, а вышел оттуда не через две недели, как полагается, но только через пятнадцать лет. И вид имел совсем иной – седой как лунь, сгорбленный, ровно клюка, голосом скрипучим, как несмазанная петля. Но взгляд его, живой и быстрый, поражал всякого, кто встречался с ним глазами.