Дочь кивнула и закрыла глаза:
– Я тоже так думаю.
Он разложил в подвале кровать для Джима и Лиллиан. Оба то ли перебрали вина, то ли находились под иным «эфиром»; так или иначе, ехать домой они были не в состоянии.
«Я знаю, как они себя чувствуют», – подумал Мэтт. Как обернутые ватой. Бодрые и одновременно сонные. В студенческие годы он пару раз курил марихуану в комнате приятеля. Эффект был примерно тот же… его словно обволакивал защитный фосфоресцирующий туман, а когда он добирался до дома, постель будто колыхалась под ним.
В эту ночь он улегся в постель рядом с Энни.
Они давно не спали вместе, и теперь Мэтт задумался почему. Он скучал по ее присутствию, ее теплу и всему, что делало ее Энни. Она была миниатюрной, и вся ее пылкая энергия, вся загадочная молчаливость были тесно упакованы внутри тела. Она повернулась на бок и подобралась ближе; он обвился вокруг нее.
Мэтт испытывал чувство вины, когда впервые привел Энни домой, – повсюду еще ощущалось присутствие Селесты, Энни была в доме чужой, и Мэтт боялся, не оскорбляет ли это память его покойной жены. Реакцию Рэйчел он тоже не мог предугадать. Возможная вражда между Энни и дочерью была ужасной перспективой.
Но Рэйчел поладила с Энни, приняла ее без вопросов.
– Это потому, что она скорбела, – предположила потом Энни. – Скорбела по матери и, наверное, до сих пор скорбит. Но она не обманывает себя. Она отпускает ее. Понимает, что ничего плохого в моем появлении нет, ведь Селесту не вернуть. – (Мэтт скривился.) – Мэтт, а вот ты не любишь отпускать. Ты барахольщик. Копишь вещи и воспоминания. Твое детство. Этот город. Твои идеалы. Твой брак. Нет даже мысли о том, чтобы отказаться от чего-нибудь.
Это было правдой, но все равно бесило его.
– Я отказался от Селесты, – ответил он. – У меня даже не было выбора.
– Ты упрощаешь. С одной стороны, ты не должен полностью о ней забывать. В конце концов, она – часть тебя. С другой стороны, ты ничего не можешь поделать с тем, что она умерла. Между этими двумя крайностями есть пространство – небольшое, – куда вписываюсь я.
Мэтт вспомнил об этом, обнимая Энни, и крепко задумался.
«Ты барахольщик. Ты не любишь отпускать».
Да, все так.
Он крепко держался за Энни. За Рэйчел. За Джима, Лиллиан, свою клинику и Бьюкенен. «Все меняется», – сказала Лиллиан. Но он не мог отказаться ни от чего.
Холодные пальцы ветра тронули его за плечо. В летней темноте Мэтт подтянул покрывало, закрыл глаза и, как Энни, как Рэйчел, как Джим и Лиллиан, как все жители Бьюкенена и целого сонного мира, увидел сон.
Волна сна накрыла земной шар, словно тень от солнца, лишь на несколько часов задержавшись за границей ночи.
Это был самый глубокий сон с тех пор, как человечество покинуло Африку и расселилось по планете. Он двигался по Северной Америке, от восточной оконечности Лабрадора на запад, и в равной степени подчинил себе всех: ночных работников, людей, страдающих бессонницей, богатых и бедных, алкоголиков и наркоманов.
Он подчинил себе фермеров, рыбаков, тюремных заключенных и их надзирателей. Он подчинил накачанных мефедроном дальнобойщиков, и те дружно свернули на обочины и уснули прямо в кабинах под песни Уэйлона Дженнингса[10]. Подчинил пилотов гражданской авиации, которые по команде диспетчеров посадили все свои 747-е «Боинги» на полосы спящих аэропортов и тоже уснули.
Но были и отдельные – временные – исключения. Чрезвычайных ситуаций, требовавших вызова медицинской помощи, почти не случалось, но телефонные линии остались под наблюдением нескольких сонных сотрудников (которые уснули позже); машины «скорой помощи» развезли пострадавших по больницам, где редкие врачи, способные работать, но одурманенные настолько, что не задумывались о происходящем, обработали редкие раны редким спящим пациентам… впрочем, раны затягивались и без их вмешательства. Пожарные, пусть и сонные, оставались на дежурстве до тех пор, пока не разобрались – безотчетно – с очевидными угрозами: потушили все сигареты, выключили все оставшиеся без присмотра плиты и камины.