Тут с дерева слетает птичка, садится ему на голову. Прибегает белка, лезет в карман. По тропинке к нам идет важная осенняя жаба с интеллигентным лицом.

– Это те, которых ты видись, – объясняет Владимир. – А те, которых я визю, они вон там сидят. Это девки Синеглазки лесные слуги…

– Хорошо, хорошо, отпусти их теперь, – говорю я. – Когда подрастешь…

– Когда подрасту, буду кольдуном, как бабуська Липа. Папу раскольдую и всех. И еще накольдую, чтоб на войне не убивали…

Что мне думать? Везти его уже к Адаму или погодить еще?

Еще об отцах.

Грунька про Степку не говорит и как будто не вспоминает, вполне довольная своим одиноко-материнским положением. Мне даже обидно за него иногда делается: что ж, она сама с ним все чуть не силком устроила, а после – как ненужную ветошь: с глаз долой, из сердца вон? Я сама-то за Степкой чуть не каждый день скучаю, да мы ведь и выросли вместе, и жизнь он мне тогда на пожаре спас, и по хозяйству мне ему всегда проще всех объяснить было, потому как слов не нужно почти – он меня еще до слов понимать умел. Знать бы, где он, как… да, может, тоже погиб уже давно…

Будь проклята война!

За что Россия воюет, кто бы мне объяснил?! У нас в Черемошне, и в Торбеевке, и в Песках уже полно вдов в черных платках, и сирот соответственно – что этим крестьянкам Босфор и Дарданеллы? За каким хреном им сдался Константинополь, в котором нынче турки, а прежде жили римляне, греки и еще черт знает кто?!! Им всем нужен ихний живой муж, отец их детей, чтобы пахал землю, косил луг, ел за столом большой ложкой и валял их на перине… Будь проклята!

В газетах пишут какую-то шуршащую чушь. В журналах, там, где претензия на какой-то анализ – чушь, шуршащая высокомерно…

Но все не зря. В каком-то нелепом журнале, среди подборок непонятных мне или откровенно бесноватых стихов вдруг – стихотворение женщины по имени Марина, как будто написанное – за меня:

«Осыпались листья над Вашей могилой

И пахнет зимой,

Послушайте, мертвый, послушайте, милый:

Вы все-таки мой.

Смеетесь! – в блаженной крылатке дорожной.

Луна высока.

Мой – так несомненно и так непреложно,

Как эта рука.

Я Вас целовала, я Вам колдовала,

Смеюсь над загробною тьмой!

Я смерти не верю, я жду Вас с вокзала –

Домой.

Пусть листья осыпались, смыты и стерты,

На траурных лентах слова,

И если для целого мира Вы мертвый,

Я тоже – мертва.

Я вижу, я чувствую – чую Вас всюду,

Что ленты от Ваших венков!

Я Вас не забыла и Вас не забуду –

Во веки веков!

Таких обещаний я знаю бесцельность,

Я знаю тщету -

Письмо в бесконечность,

Письмо в беспредельность,

Письмо в пустоту…»

(стихи М.Цветаевой, написаны 4 октября 1914 года – прим. авт.)


Я жду тебя с вокзала. Будь проклята! Боже мой…»

– Люшика! Люшика! Люшика! Она все тебе наврала! Да! Это совсем не то! Совсем! Но мы все равно больше не будем! – Атя – легкая и хрупкая, как стрекоза, с быстрыми хитрыми глазками орехового цвета, бровями домиком и вечной, неизвестно что означающей полуулыбкой. Обняла, обхватила тонкими руками, прижалась щекой к рукаву платья. Муслиновая занавеска затанцевала от движения воздуха, открыв бледный свет в окне, где падал мокрый тяжелый снег пополам с дождем.

– Не будете, – согласилась Люша. – Потому что ты отныне станешь с Олей жить, а Ботька – со своим микроскопом.

Атю словно ветром отнесло на середину комнаты. Топнула ногой:

– Не хочу с Олей!

– Почему?

– Да она как марля, если ее намочить и выжать – белая и никудышная. Не хочу! Если хочешь Ботьку отселить, давай я тогда с Кашпареком буду жить. Он, как разозлится, за волосья дерет, но с евонной куклой хоть интересно…

– Вот сейчас! – рассмеялась Люша. – Могу себе представить… Не будем пугать Кашпарека, он у нас и так нервный.