– Я скажу тебе, Сеня, потому что ты – артист. Настоящий артист. Девяносто шестой пробы, – трагически придушенным шепотом вещал один. – Жизнь – ничто. Наше ощущение жизни – все. Когда я еду до дороге и вижу встречный автомобиль, мне вдруг хочется направить машину прямо в лоб. Понимаешь? Я вижу, ощущаю всей кожей – взрыв, скрежет металла, звон стекол, сноп пламени. Все горит: асфальт, деревья, трава… И я горю, Сеня…
– Так нельзя, Вань, – утешал его собеседник. – Эти ощущения… Сходи-ка ты к психоаналитику. Хочешь, подкину адресок?
– У меня есть психоаналитик. Жесткий последователь Фрейда. А что толку, Сеня? Едва его пациенты заикаются о том, что помышляют о самоубийстве, он сразу требует плату за пропущенный сеанс. Нет, все это не то, – вздыхал Ваня, встряхивая гривой каштановых волос. – Душа обязана почувствовать вкус жизни. Вкус, понимаешь? Ее соль, ее боль, ее сладость. Только тогда она сумеет адекватно отразить свои переживания на сцене. А разве они это понимают? А? Разве им это доступно? Катя бочком проскользнула мимо философствующих актеров. Мещерский последовал за ней, он то и дело оборачивался.
– Они все так здесь говорят? – шепнул он в изумлении.
Катя кивнула.
– А я думал, что так изъясняются только книжные герои.
– Они, Сереженька, и есть книжные герои. В их лексиконе полный набор готовых фраз из самых разных пьес. – Катя открыла дверь в зрительный зал.
Они с ходу окунулись в театральный мирок: сумрачная прохлада маленького партера, запах пыли, старых кулис, застоявшегося пота, духов. Ярко освещена была только сцена. Да еще в проходе пятого ряда горела канцелярская лампа на столике, заваленном бумагами. За столиком спиной к залу, лицом к сцене сидел Борис Бергман. Щуплая миниатюрная девица в трикотажном брючном костюме – явный помреж по виду – погрозила вошедшим пальцем и указала на кресла.
– Давай пока посидим, не будем им мешать, – шепнула Катя. Они укрылись в дебрях галерки.
– Не получается, не могу… Кого вообще интересует ваше настроение? Что, зритель приходит в театр ради вашего настроения? Он приходит в театр ради настроения Отелло, Макбета, Гамлета, – хрипло ворчал Бергман. – Они интересны зрителю. Они, а не вы. – Ворчание его относилось к двум молодым актерам, уныло слонявшимся по сцене в свете прожектора. – Наша профессия, дорогие мои, и состоит в том, чтобы забывать все личное: все эти «не могу», «устал», «не хочу», «не получается», и играть, играть, несмотря ни на что, едва только открылся занавес! Эх вы, да разве великий Лоуренс Оливье когда-нибудь ставил свое творчество в зависимость от своих личных невзгод?
В сорок седьмом, когда у его жены Вивьен Ли начались проблемы с психикой, знаете ли вы, что пережил этот человек? Однажды они сидели за ужином в гостиной, – вдохновенно вещал Бен. – Вы можете себе представить, как они выглядели, какая пара! Боже мой, какая пара! И вдруг у нее начался припадок. Она завизжала и вонзила вилку ему в руку. А потом у нее сделались судороги. Вы можете вообразить, с какими прелестями связана эпилепсия, мне не надо вдаваться во все физиологические подробности. А он держал ее в своих объятиях, успокаивал. А вечером уже играл в «Олд Вике» короля Ричарда Третьего, и театр плакал! Плакал и ревел от восторга! А где было сердце Оливье в это время, когда он выходил на свои поклоны публике? А?
И потом, когда Вивьен Ли уже лежала в нервной клинике, когда ее больной рассудок заставлял ее выкрикивать мужу оскорбления, угрозы, когда она до крови кусала ему руки, когда он пытался дать ей лекарство, замечали ли зрители его кровь, его боль, его отчаяние? Нет! Напротив. Все критики, все его биографы признают, что этот гениальный актер играл в тот ужасный для себя год так, как он не играл никогда прежде.